Убить Бобрыкина: История одного убийства (Николаенко) - страница 92

— Мария Магдалина, — рассказывала мать, — в ночь Воскресения Христа к Тиберию пришла, чтоб подарить ему куриное яйцо, в знак чуда воскрешенья. «Христос Воскрес, Тиберий!» — сказала Магдалина, ему отдав яйцо не крашенное, как из магазина. «Это невозможно, Магдалина. Скорее это белое яйцо в руках моих окрасится багряным, чем воскреснет ваш Назаретянин» — усмехаясь, Тиберий отвечал. И тотчас, Саша, тотчас, — слышишь? — яйцо в руках его кровавым стало, и в ужасе он выронил его…

— Разбил? — поинтересовался Шишин.

— Да, — сказала мать.

«А так же камень, Саша, означает яйцо, положенный у входа, в ту пещеру, где лежал Спаситель наш распятым. Разбить его, ко Господу прийти…»

В Великий пяток, в пятницу страстную не резала, не мыла, не скоблила мать, и супа не варила, баранки ставила одни на стол с сырой водой Крещенской.

«…Сегодня, на Голгофу взошел Спаситель наш, не время пировать, а в Воскресение напируем, я сырокопченой колбасы в заказ взяла…»

— А можно к Тане?

— Нельзя.

— А можно к Тане?

— Нет, сказала!

— А можно к Тане?

— Да иди, хоть наидись! — махала мать, и Шишин к Тане бутерброды есть ходил.

— Два бутерброда, Саня, или…? Ладно, два. А с сыром, или…? Ладно, с колбасой. Котлеты будешь? Ладно, поняла…

— Ну, выбирай! — сказала мать, и, выбрав золотое, нетерпеливо Шишин посмотрел на мать. Она вздохнула, тоже выбрала яйцо, обыкновенное, вареное на луке, и, выставив его тупым концом, ждала. Он примерялся: любил, чтобы у матери яйцо разбилось, а у него чтобы нет. Но мать обыкновенно побеждала в яйцах, и Шишин поменял яйцо на красное, потом на голубое, зеленое, лиловое… Подумав, поменял назад.

— Судьбу не переклюнешь, Саша, — вздохнула мать, и, тюкнув луковым, разбила золотое в смять.

— Ох, Саша, Господи прости, белок то черный! Запорок… Видно кто-то сглазил нас. А у тебя?

— И у меня…

В углу под образами плюнула и зачадила синяя лампада, запрыгал язычок, затрескал и угас. Крестясь, кряхтя, она полезла масла подливать, но огонек, зажженный, тут же стаял, она зажгла опять, а он угас еще. «На „проскомидию“ наверно записали, — предположила мать, — а ну ка выйди, Саша, я проверю…» Он вышел, отойдя недалеко, за угол двери, притаился, ждал, испуганно вжимая плечи, что, проверив скажет …

— Не зажигается. Попробуй, Саша, ты, — и тоже вышла.

Он долго бил по коробку, в дрожащих пальцах тонкие ломая спички, сбрасывал на пол.

— Уймись! Весь коробок переведешь!

Подтиснув ноги, слез и сжался в уголок.

— Когда в заупокойную живого впишут, так бывает, Саша, — сказала мать, и взгляд ее помут и темен стал. — Беда… беда…, — шептала в уши, вздыхая и кряхтя. — Так Нина Алексанна, соседка наша с той еще квартиры, Богу душу отдала. Сноха сжила со свету… Ведьма, дрянь, как это вот твоя! — взглядом указала на пол. — Каждый день ходила, дрянь такая, в Храм! Платок навертит, скажет Нине Алексанне: «Мама, я за здравие подать…» — сама покойницу в «проскомью» впишет…