Денис Давыдов осторожно разжал пальцы на дверном косяке и, сочтя, что Пушкин с Василием Львовичем подошли достаточно близко, повалился им на руки.
* * *
Пока Дениса устраивали на диване, наливали его друзьям (бывшим ещё утром незнакомыми ни с ним, ни между собою), успели выяснить, что он приехал на контракты, что служба его утомила, и походную жизнь он с радостью променяет на уютное имение.
В отличие от родственника, генерала Раевского, Денис Давыдов был начисто лишён представительности, зато с лихвой наделён жизнелюбием и озорством. С Пушкиным он дружил давно, со времён первого знакомства в «Арзамасе», и часто говорил об их сходстве — отчасти и внешнем: оба маленькие, подвижные, — но главное, о сходстве душевном.
— Сверчок, Сверчок, — говорил Давыдов, умудряющийся сохранить ясный ум в совершенно пьяном теле, — ссылка тебе пойдёт на пользу, увидишь. Новое пишешь? Дай почитать. Каждому Риму свой Овидий…
Тем временем Василий Львович мужественно отвлекал на себя внимание Заполоньского и двух его товарищей. Долетали порой отдельные фразы:
— Устриц мне даже не предлагайте, — возмущался Заполоньский. — Как я могу есть такое богомерзское создание? Устрица — от лукавого, понимаете ли вы меня. Нарочно вареником прикидывается, чтобы соблазнить честного христианина, но я, милый мой, не таков, да!
— Не честный христианин? — невинно уточнил Василий Львович.
— Не поддаюсь искусу! — гордо провозгласил Заполоньский и смачно чем-то зачавкал. — Франчужы, — продолжал он, жуя, — пушть едят не по-хришчианшски ражною уштришу, потому и худошочный они народ.
— Вот, — Денис Давыдов, тоже услышавший Заполоньского, поднял палец. — За что люблю Киев. На ярмарке уже был?
— Я везде был, Николай меня тут водит. Помнишь Николая?
— Помню, — Давыдов закинул ноги на подлокотник. — Растет по службе?
— Понемногу, — ответил Пушкин. — А ты всё-таки решил начать мирную жизнь? Трудно вообразить тебя… ну…
Денис уютно обнял подушку:
— Sum, qui sum, Сверчок. Солдат и певец во мне сжились, alius non ero. Но… — он пожевал несказанное слово и задремал.
Все пережитые Денисом походы ничего в нём не изменили. Он полагал, что создан для доблести и войны, и это предназначение не помешает ему ни писать, ни петь, ни дружить, ни любить, ни — а что ещё могло понадобиться гусару? Уверившись, что его судьба — служба, Давыдов этим удовлетворился, и молодость — та же, что и век спустя будет жить в людях, ощущаясь одновременно подвигом и болезнью, водила его в сабельный поход.
Но каждая новая кампания подсказывала Денису, что с эпохой Бонапарта заканчиваются и прежние войны. Новые же, хоть и не были более жестоки (Денис вдоволь насмотрелся на разбросанные по полю оторванные конечности, содрогающиеся в открытых смертельных ранах потроха; нанюхался крови), но теперь отчего-то не получалось о них забыть. Войны стали сложнее, враг стал умнее, власть перестала вызывать абсолютное доверие, приказы сделались спорными, и из этого Давыдов заключил, что однажды очередная война изменит его окончательно, навсегда оставшись частью жизни. А дополнять список, где уже присутствовали стихи, любовь, друзья и песни, он не намеревался.