– Я обязан сообщить об этих словах в Петербург…
– Такова, значит, твоя верность! Что ж, не показывайся мне более на глаза… Ты уволен с российской службы.
Я развернулся и пошел прочь, с разбитым сердцем; у двери Орлов окликнул меня:
– Ты же влюбился в нее? – спросил он.
– Да, – сказал я, – влюбился.
– Тогда не стой у меня на пути; не надо, мичман…
– Бог тебе судья, Алексей Григорьевич, – в отчаянии, еле сдерживая слезы, проговорил я. – Встретимся в преисподней.
Глава сто вторая,
именуемая Десятое июля
Эта страшная, шестилетняя война заканчивалась, но заканчивалась, как это и бывает обыкновенно, не в один день, но постепенно, подобно тому как вечернее солнце закатывается за горизонт и в воздухе становится все прохладней; солдатами все чаще овладевали лень и желание отдыха; они повиновались приказу Румянцева, не желавшего понапрасну лить кровь и знавшего, что со дня на день будет подписан мирный договор; раздраженная донельзя пугачевским восстанием, императрица велела не скупиться на условия и подписать мир с турками как можно скорее. Разбросанные по всей Болгарии части возвращались к главному лагерю, за исключением корпуса Каменского, продолжавшего упрямо палить из пушек по Шумле и жечь хлеб вокруг крепости; ему фельдмаршал возвращаться не велел.
В один день вернулся и мой батальон; все были живы, меня снова обняли, и я встал в строй, и теперь каждое утро опять барабанил молитву. Балакирев вернулся еще ранее и имел долгую беседу с Румянцевым на предмет моей нелепой личности.
– Ох, ну и заставил же ты нас поволноваться, брат! – недовольно пробурчал Балакирев. – Чегодайку-то сразу нашли, Царство ему Небесное, а вот тебя где носило…
Я сказал ему, что попал в турецкий плен и спросил, говорил ли он с Румянцевым о письме Орлову. Балакирев отвечал, что фельдмаршал расспрашивал его только обо мне самом. Я скуксился; снова идти к главнокомандующему и просить его мне было трусливо.
В лагерь постоянно приезжали сотрудники К. И. Д., шапошно знакомые мне по работе в Петербурге; из Валахии приехал Репнин; ждали Абрезкова, дядю моего лейпцигского однокашника, но он задерживался из-за разлива Дуная; все то были люди Панина. Переговорами руководил сам Румянцев; он почему-то хотел, чтобы мир был подписан непременно десятого июля; я никак не мог понять его символической страсти к этой дате, и только потом догадался, что в этот день Петр Великий подписал позорный для России Прутский мир; Румянцев хотел не на земле, а на небесах перечеркнуть неудачную страницу из жизни своего возможного родителя.