пались по норкам, затаились – они чуяли угрозу в черной тесноте, они не сцеплялись друг с дружкой, не создавали нить смысла.
– Пошел вон, – тем же тоном приказал голос, способный взламывать лед и соединять слова. – Тебя нет, ты утратил право быть, ты иссяк. Я не дам тебе ни имени, ни ненависти, ни страха, ни даже презрения. Ты пуст, скоро последняя связь с землей лопнет, тогда и узнаешь, что такое это их – небо… Их, не твое. Души нет, так и иного ничего тебе не будет. Слово мое крепкое.
Стало тепло и легко от знакомого цыганского присловья, любимого Лупе и порицаемого самим Энрике за вопиющую его самонадеянность, за гордыню, граничащую с ересью. Непослушные губы попробовали улыбнуться – и первая игла боли оживила тело в его ощущениях, мучительных, но желанных своей причастностью к пробуждению.
Тишина висела липко и глухо, и Энрике почти верил: это явь, а не сон. Хотя глаза едва ворочаются каменными шарами в шершавых и тесных глазницах. Зато Лупе дышит рядом, у самого уха! Вот глаза различили в мутной, волокнистой дурноте ночи блеск стали – близко, перед лицом. Энрике кое-как опознал фамильную рапиру, уже два года припрятанную в подполе, как он сам полагал – тайно от жены, патора и даже Мастера… Сейчас рапира чуть изгибалась, средней частью лезвия подпирала чей-то подбородок, не допуская его клониться ниже к лицу самого Энрике, мешая выдохнуть нечто беззвучное – и все же рычащее…
– Уходи, – строго велела Лупе, и теперь стало слышно, как ей дорого дается разговор, вот-вот голос сорвется… – Он мой! Мне всё равно, к какому миру ты принадлежишь и какой силой владеешь. Он – мой! Я ругаю его, я и прибить могу, но только я. Мама бы тоже сказала так. А моя мама…
– Убей, – дрогнул воздух у самого лица служителя.
Энрике с ужасом ощутил, как низкий, неслышный уху рокот катится по телу, и, если верить ощущениям, дробит кости, тянет жилы. По щеке заскользило теплое, липкое. Пот? Кровь?
– Не слушай его, не спорь с ним, – резко и быстро велел голос Лупе. – Мама говорила: есть тени и тьма, но за ними – свет. Тьма только кажется стеной, а на деле вроде двери, не для всякого открытой. Ты пройдешь, ты не сомневайся, просто иди напролом. Сейчас так – правильно. Умоляю, не стой и не сомневайся.
– Убей, – чужая воля снова прокатилась бревном, плюща и ломая, скручивая и уничтожая.
Энрике с отстраненной обреченностью увидел, как собственная его рука перехватывает рапиру за лезвие. На лицо закапала кровь – чаще, обильнее, но распоротая ладонь не отозвалась даже слабой болью. Желанной болью, недосягаемой – телесной… Служитель через силу, кое-как вынудил тяжелые шторы век сойтись и захлопнуть окно в кошмар яви, где он был куклой, как и во сне.