Неспокойно горела Мелетиева свеча, словно дул кто на неё, насмехаясь. Да ещё необычно скрипел снег в морозе. Но притихли бесы в ту ночь. Таково было приказанье Гаркуна, ныне лежащего на койке неистового Мелетия.
Утро развернулось, ровно алая роза в снегах. По сугробным макушкам сосен утренних в сизом небе, ковыляет как бы медный таз. Синие и лиловые тени бегут, струи воздуха резвы и гибки.
В скиту било гудит, сзывая к работе. Из пекарни дым повалил в небо скрученным натугою прямым снопом. Пятеро манатейных в бор ушли, дровоколы. Мелетий ночного юноша к Сысою повёл.
Стучит Мелетий в келью скитским обычаем:
— Осподи Сусе…
Юноша всего тут передёрнуло, и в волнении стукнул он ногой, однако, спохватившись, сказал:
— Адов холод у вас тут!..
Мелетий ему улыбнулся кротко:
— А ты што? Был там, аль как?
А уж из кельи голос Сысоев:
— Аминь, войди, брат!
Входит Мелетий с юношем. У Сысоя в келье умильно, доска голая, а на койке хоть бы половичок. Сысой спрашивает:
— Ты что за человек, пришёл ночью. Каки тебя сюды ветры завеяли?
Юнош начинает:
— А я Матвей, а отец мне богописец Фёдор из Тотьмы. И я тож, по родству моему, боженятами живу…
Сысой подумал: да-кось я его попрошу Нифонта нам списать.
— А отколе ездишь, что по таким глухим местам. Сюда и волк нечаст!
Юнош, в глаза Сысоевы лбом уперевшись, сказывать стал:
— А ехали сутемень я да отец мой, Федор, в Верхнюю Пучугу храм писать. Нас настигли трое-пятеро гулевых, вроде как бы Ипатовых. Хоть ноне про Ипата и не слышно стало. Говорят, молоньей их сожгло враз…
У юноша на лбу синие жилы разбежались. Глаза долу опустив, виновато шепчет Сысой:
— А дальше как?
— Как? Во всю конску пору гнали мы, а сугнали нас. Вруч сперва ударились… Да шибанул один, плешак озорной, отца-то ногой в утробу. Отец пал, а я бегом ушёл, узелок схватив. У меня в нём и прибор весь, и пищи кусочек…
Смотрит юнош в Сысоя, встают пред Сысоем виды, незабываемые ввек. Вот бьёт Ипат кистенём купца. Вдарилась кость о кость, распалась голова с удару. У толстуна того бородавка под глазом сидела большая, чёрной поговицей, как бы треглазый. А то старуха на богомолье ехала, Гараська зашиб. Много добра взяли, одних телогрей всем по паре достало. Лежала старая, руки раскинув по снегу, кровь по снегу брусникой цвела. А с ней девочка была, в атласной телогрейке, огоньки по алой земле, всё просила: «Меня не тронь, дяденька, я баушкина внучка!» Ипат её Проньке Милованову подарил.
Кровь застилает глаза Сысою, волос седой шевелится. Но осилил себя:
— А к нам попал как?
Не отводит чёрный юнош глаз: