— А для показания, что-де вот я каков! Что-де я есть серьезный человек и всякое такое от меня отпадает! — Впрочем, к счастию, лицо Ильи выражало в ту минуту мятущуюся нерешительность и тягучую муку. — Он теперь заставляет меня который день по пять строк из толстой книги заучивать… для развития. Это, конечно, трудно, но ведь и все трудно! Ведь вот, Сергей Аммоныч, учились же вы!
— Как же, как же!.. — затрепетал вдруг Манюкин, точно электричеством коснулись его. — В римском праве, например… о сервитутах… очень трудно!
— И заучиваешь? — спросил хмуро Буслов.
— Заучиваю, — сжался Илья.
— И понимаешь что-нибудь? — продолжал Буслов, двигая отяжелевшие от хмеля веки.
— Нет, — кротко сознался Редкозубов. — Даже названья не упомнил…
Все мы дружно засмеялись, и это взорвало Илью. Всегда тихий, тут он побагровел, и потребовалось целых полчаса (причем Иона приводил тексты из Священного Писания, а я, в пику ему, из греческой истории), чтоб усмирить взыгравшего Илью.
А уж было время приступить к последующим аршинам празднества. Мы этим и занялись, пустую посуду составляя в уголок. Только на втором аршине отогнали мы от себя невидимые веянья Пресловутого. Ничто более не препятствовало веселью друзей. Тогда, очень кстати вдохновившись, Манюкин уселся на краешек келькшоза и принялся подвирать.
Не пожалею времени и места на описание сего должным образом. Он начинал искусную вязь свою с видом грустного смирения и даже разочарованной усталости. Потом его уже сильнее одолевали воспоминания. И видно было, как он борется с ними из всех сил, и не может побороть их, и они проступают из самого нутра его помимо его воли. Он врал с легким жаром наивного вдохновенья: так мчит над снежной тундрой баловной ветерок, не ведая конечной цели своему легковейному бегу. Исключительная склонность моя к правдивому изображению событий толкает меня на столь поэтические сравнения, хотя вид у Манюкина, вообще говоря, был такой, как будто он держал за щеками по куску постного сахара. Сдвинувшись теснее, мы безмятежно наслаждались, под шум хмеля в голове и ветра за окном, замысловатейшим орнаментом манюкинской выдумки.
— Живали… — начал он свой разбег, и мгновенная горечь сломала ему пухлые его губы. — Славно живали, пока… пока…
— Ну, до товарищей, одним словом, — подсобил ему я взлетать скорее.
— Вот-вот, и рубище это когда-то новехонько было и цену имело другую. — Он горько потрепал рукой по обтрепанному обшлагу, и все мы подбодрили его взглядами. — Все рассыпалось… Скушали и спасибо не сказали!
— Человек яко трава и дние его яко цвет селный! — задумчиво и уместно припомнил Иона.