Не поворачивай головы. Просто поверь мне… (Кравченко) - страница 93

Я отправился от истока Волги в это одиночное плавание на парусной байдарке, чтобы написать о ней книгу. Идея казалась привлекательной: стартовав в мае месяце с берега валдайского озера Стерж, куда впадает ручей, берущий начало из знаменитого родника у деревни Волговерховье, проплыть на байдарке всю Волгу до ее устья, закончив свое путешествие уже в сентябре на берегах Каспия. Примерно за такой срок — 120 дней — преодолевает этот путь волж­ская вода. Отправившись в плавание и слившись с волжским потоком, я равнялся на одну из ее капель, выбившуюся из родника, вместе с нею прошел путь длиною в 3600 км. Я и был этой каплей — одной из них. Было чувство: какая-то сила несла меня и оберегала. Маховик обстоятельств проворачивался, и срабатывал тонкий механизм удачи ли, везения, на синхронную волну которого я оказывался настроен, плыл на ней и неделю, и другую, сам того не замечая. Вернее, замечать-то я замечал, что везет мне, хроническому неудачнику, чаще обычного, но боялся тронуть это чувство мыслью, чтоб не спугнуть из суеверия, а также ощущения некоей священной жути.

Слишком велика была река, слишком окутана историей, памятью о подвигах и дерзаниях народов, тайнами и суевериями, чтобы относиться к ней как к чему-то неодушевленному. Чувство благоговейного уважения требовало ритуала — некоей магической упорядоченности слов и действий, долженствующих умилостивить стихию. Как бы меня ни прижимало, в лодке я никогда не упо­треблял, словно чего-то опасаясь, крепких выражений. Ритуалом было поощрительное похлопывание реки по ее мокрому загривку с появлением попутного, позволяющего идти под парусами ветра. Я явно стоял на пороге архаического культа. Тотемов еще не сооружал, но уже был близок к этому. Я понимал: вот так и рождаются религии из явного или тайного подобия чудес и растущих на этот счет аппетитов.

Плоская вершина горы Медведь доминировала над волжскими далями, открывающаяся с нее картина не могла не восхитить: сияющее под солнцем пространство голубой воды и зеленой геометрии островов… Мышкующий ястреб над моей головой полоскал свои крылья в восходящих потоках прозрачного воздуха. Кузнечики прыскали из-под ног; кузнечиков здесь, как зайцев в поле у Нозд­рева, — земли под ними не видно. На одном из склонов горы небольшой погост. Песчаные холмики, сварные оградки и кресты, простые фамилии и лица. Полдюжины свистевших на ветру, как эоловы арфы, жестяных венков с обрывками траурных лент, сухие скелеты цветочных пучков в стеклянных банках. Послед­нее пристанище упокоившихся свияжцев — тех, кого уже с нами нет, кто уже в силу своего ухода оказался честнее, чище и, может быть, лучше нас. Понятие смерти на фоне неповторимой синьки неба-воды, плывущих куда-то облаков и свежего зюйда заметно выцветало и обессмысливалось. В этом погосте было больше красоты, чем тления, больше полета, то есть жизни, чем смерти. Покойников из Свияжска свозили сюда на траурном катере, выполнявшем роль катафалка, в сопровождении флотилии из лодок — моторных и весельных, заполненных неутешной родней, друзьями и знакомыми покойного, — специфика маленького острова, где человеческие связи так причудливо и тесно переплетены, что на погребение выплывал весь городок. Роль Леты в данном случае выполняла Волга. Усопший перебирался с одного берега на другой и навсегда уходил в глубь горы, растворяясь в ее супеси, в конечном счете становясь ею, — так что живые свияжцы, поднимаясь на вершину любимой горы Медведь, всякий раз попирали ногой своих предков. Вот здесь бы я хотел лежать, подумалось мне. Впервые подумалось об этом вот так, применительно к погосту...