«Втроем заявились, втроем вломились в дверь, но он еще долго бултыхался на входе… Пенелопа, самая разбитная из подруг-блудниц, сунула ему в руку недокуренную папироску, которую скрутила себе в кафе, чтобы он выбросил бычок или докурил его, и компания ринулась разглядывать вывешенное тряпье. Безобразный спектакль возобновился с новой силой…
Путаясь под ногами, мой последыш пялился то в пол, то в окно, то внутрь себя самого. Вид соблазнительных туалетов, горы дамского белья, которые продавщица, костлявая сефардка в лиловых чулках, продолжала сносить к примерочным кабинам, не мог оставлять его равнодушным. Расчет блудниц оправдал себя сполна… В оконное стекло он разглядывал, конечно же, не прохожих и не плывущий по улице автотранспорт, а отражение полуголых развратниц, пока обе вытанцовывали перед зеркалами…»
Так начиналась одна из глав вышеупомянутой повести Джона Хэддла «Жизнь мракобеса», написанная в год моего знакомства с Анной и увидевшая свет практически без промедления в Филадельфии, в том же небольшом издательстве «Синий Кенгуру», где появились его первые книги.
«Казалось немыслимым, неправдоподобным, что он по-прежнему ни о чем не догадывается… Ведь в глазах уже рябило от совпадений? Не потрепанные ли обноски ему достались? Куда смотрит сама Пенелопа? А тот, другой, что был его предшественником, неужто он вправду был таким простофилей, каким прикидывался?»
«Последыш», втихомолку поддающийся соблазнам, «папироска», доставшаяся ему, чтобы он докурил ее, само имя Пенелопа, которым автор (он же и «предшественник»? ) окрестил свою разбитную героиню, а вместе с тем мелковатый тон разоблачений, претендующий на простодушие, и тут же ехидно вплетаемый безобидный компанейский юморок ниже пояса, как ни крути ― с пошловатой подоплекой, ― Хэддл прибегал к грубейшим приемам, он делал ставку на одно недоумение… Нужно ли уточнять, что разоблачения были направлены в адрес автора этих строк? Лишь слепой мог не видеть очевидного…
Впрочем настоящей обиды по поводу его аллюзий не испытывал. Отдаваясь во власть своей развинченной фантазии, Хэддл не так уж сильно нагрешил против истины. Приукрашивая и гипертрофируя, не пытался ли он добиться более выпуклой фактуры, к чему прибегает иногда художник? Вот только под силу ли было постороннему человеку разобраться в этом море намеков, спрашивал я себя, в котором он потопил свое пространное повествование, преподносимое как исповедь ― исповедь пациента клиники для душевнобольных. Горемычный малый был вынужден рассказывать лекарю-психоаналитику всю свою невеселую жизнь. Время от времени, по мере углубления в дебри своего бурного прошлого, герой производил впечатление вполне вменяемого человека. Своим глубоким, мучительно выношенным и талантливо аргументируемым аутсайдерством ― эдакое пополнение в палату №6! ― герой даже вызывал симпатию… В канву повествования, сплетенную из побочных размышлений автора, была вшита красная нить трагической эпопеи ― с погоней, с горклым душком панического страха перед жизнью, перед людьми и перед самой современностью, со всей ее