— понимаете, о чем я?
Опасная наивность — вот так говорить, используя любимое словечко Риса — «солдатчина». Несколько мгновений мы смотрели на Фогарти нерешительно. Но потом Даллессандро окинул всю компанию спокойным взглядом, в котором не было ни тени насмешки, — и мы расслабились. Понятие солдатчины начинало вызывать уважение, а поскольку в нашем сознании оно было неотделимо от сержанта Риса, к нему мы тоже начинали испытывать уважение.
Вскоре эта перемена охватила всю роту. Мы больше не противостояли Рису, мы сотрудничали с ним и действительно старались, а не делали вид, будто стараемся. Нам искренне хотелось стать настоящими солдатами. Должно быть, порой наша старательность доходила до нелепости, и человек попроще мог бы подумать, будто мы в шутку притворяемся: помню, как на любой приказ Риса мы отвечали дружным: «Есть, сержант!» — полным невиданного энтузиазма. Но сам Рис принимал все за чистую монету, с незыблемой самоуверенностью — первой непременной чертой хорошего командира. Он был не только строг, но и справедлив — вторая непременная черта хорошего командира. Например, при назначении будущих командиров отделения он спокойно обходил тех, кто выслуживался перед ним как мог, разве только ботинки ему не лизал, и выбирал тех, кого мы уважали: это были Даллессандро и еще один парень, не менее достойный. В остальном же его метод командования был классически прост: он вдохновлял нас собственным примером — во всем, от чистки винтовки до складывания носков, — и мы подражали ему, стараясь ни в чем не уступать.
Безупречностью легко восхищаться, но любить ее трудно, а Рис не желал облегчить нам задачу. Это была единственная его ошибка, но очень серьезная, ибо уважение без любви — чувство непрочное — во всяком случае, когда речь идет о юных незрелых умах. Рис дозировал душевное тепло не менее строго, чем питьевую воду: наслаждаясь каждой крошечной каплей несоизмеримо сильнее, чем оно того стоило, мы всегда жаждали еще и никогда не получали достаточно, чтобы утолить жажду. Мы были счастливы, когда он вдруг перестал коверкать наши имена на перекличке, и пришли в полный восторг, заметив, что в его замечаниях больше нет стремления оскорбить, ведь мы понимали: это знаки того, что он признает наши успехи в солдатском деле, — однако почему-то мы чувствовали, что имеем право на большее.
Неменьший восторг вызвало у нас открытие, что наш пухленький лейтенант побаивается Риса: нам едва удавалось скрывать удовольствие, наблюдая, как при появлении лейтенанта сержантское лицо делается снисходительным, или слушая, с какими напряжением, едва ли не извиняясь, молодой офицер произносит: «Хорошо, сержант». В такие моменты мы ощущали особую близость с Рисом, будто принадлежали вместе с ним к какому-то особому солдатскому сообществу и были этим горды, и он даже раз-другой оказал нам особую честь, подмигнув нам у лейтенанта за спиной, — но только раз-другой, не больше. Но сколько бы мы ни копировали его походку и манеру щуриться, сколько бы ни ушивали форменные рубашки, чтобы те сидели плотно, как у Риса, сколько бы ни подражали его манере говорить, в том числе южному произношению, — несмотря на все это, славным парнем мы его никогда не считали. Это была личность совершенно иного типа. Ему не нужно было от нас ничего, кроме формального подчинения в служебное время, и как человека мы его почти не знали.