— Тебе пришлось проповедовать?
— Хуже того, это было в день Пасхи. — Отец закрыл лицо ладонью. — До сих пор жалею об этом.
Я посмотрел на пустые сиденья.
— Что ты им сказал?
— Правду. Она была написана у меня на лице, и даже при всем желании я не смог бы ее скрыть. Поэтому я рассказал им, что произошло.
Мы немного помолчали, потом он сел рядом.
— Спой мне что-нибудь.
Я сложил руки на коленях.
— Что-то не хочется петь.
— Ты уж поверь, обычно это очень помогает.
Я сыграл несколько аккордов, попытался взбодриться.
— Какие-нибудь предложения?
Отец положил Джимми на колено.
— Ты веди, а я подыграю, — сказал он.
Я знал, что ему больно. Мне тоже было больно. Тон наших голосов выдавал боль наших сердец. Но мы с отцом всегда любили музыку. Это был железобетонный мост, не подвластный никаким пожарам. Я исполнил вступление и тихо запел «Явись, источник всех благословений…», а он присоединился ко мне. Я продержался пару куплетов, наконец задохнувшись на «Заверши мои странствия…». Когда я добрался до «Возьми и скрепи их…», то перестал петь.
В тот вечер я усвоил ценность старинного гимна и понял, как нечто «безнадежно устаревшее» может сказать именно то, что мое сердце хотело бы услышать, но не знало, как об этом попросить.
Я вытер лицо тыльной стороной ладони, потом достал из кармана пустую фляжку и положил ее на пианино. Мы оба посмотрели на нее.
Тон отцовского голоса был мягким, как и тихие ноты, которые он извлекал из гитары.
— А… еще и это.
— Папа? — Я протянул руки ладонями вверх. Звукозапись и выпивка теперь стали для меня чем-то незначительным. Мы уже разобрались с этим. Но моя вера была поколеблена. — Как я смогу поднять грязные руки?
— Я задал твоей матери такой же вопрос в то пасхальное утро, когда солнце буравило мне глаза. И я скажу тебе то же самое, что она сказала мне.
Он поставил Джимми в сторонку, встал, вытянул руки вверх так высоко, как только мог, и произнес:
— Обе сразу!
Несколько часов спустя, когда первые лучи восходящего солнца показались над горными вершинами, я все еще играл. Когда слова «воспетый языками горнего пламени» в который раз сорвались с моих губ, я наконец услышал, о чем я пою. О языках пламени. Слова рисовали картину, и картина заставила меня задуматься. Если кто-то написал это, значит, он об этом думал. Видел перед своим мысленным взором.
И это было хорошо. Это означало, что я, в конце концов, не сошел с ума.