Анисименко достал текст присяги, подчеркнул красным карандашом последние слова ее и подал Клепинскому.
— Читай вслух, громче читай!
Вытянувшись по-военному и глубоко вздохнув, Клепинский срывающимся голосом прочел:
…«Если же по своей слабости, трусости или по злой воле я нарушу эту свою присягу и предам интересы своего народа, пусть умру я позорной смертью от руки своих товарищей».
Листок выпал из рук Клепинского. Толпившиеся вокруг нас партизаны стояли суровые, молчаливые. Никто не питал к предателю ни жалости, ни снисхождения.
— Что скажешь? — спросил я после долгой, тяжелой паузы.
— Подлец я… Предатель… Простите!
— Мы простим — товарищи не простят. Товарищи пожалеют — народ не пожалеет и не простит! Родина не простит! — проговорил Анисименко.
— Скажи сам, Клепинский, — обратился к нему я, — какого наказания заслужил ты своим подлым поступком?
— Расстрела… — ответил он, едва шевеля губами.
— Прими это как должное, — сказал я. — Предателю Родины нет помилования.
Клепинского увели копать яму. Я вызвал Сачко и людей того стрелкового отделения, в котором состоял Клепинский: они должны были исполнить волю отряда.
…Перед вечером весь отряд выстроился в две шеренги на поляне. Шагах в двадцати перед фронтом, спиной к отряду стояло отделение Сачко. На краю ямы, лицом к партизанам, стоял Клепинский.
Я подал знак. Сачко вынул из кобуры пистолет и, приподняв его, скомандовал:
— По изменнику Родины, заряжай!
Винтовки вскинулись; хрустнули затворы; двенадцать стволов уставились в грудь предателя. Двести шестьдесят пар глаз неотрывно смотрели в одну точку.
— Огонь! — громко скомандовал Сачко и выстрелил.
Одновременно грянул сухой залп из винтовок.
Клепинский рухнул в яму.
Я повернул отряд направо, привел к биваку и распустил всех на ужин. Но никто не приступал к еде. Пеплом покрывались потухающие под ведрами с супом угли.
Тихие сумерки наползали на наш лагерь, близилась ночь. Люди молчали, стараясь не глядеть в глаза друг другу, и лагерь, обычно живой и бодрый, выглядел на этот раз подавленно-удрученным. Кто-то из девушек пожалел казненного: все-таки свой был…
— Нужно разрядить это похоронное настроение, — сказал я Анисименко. И он и я понимали, что расстрел перед строем глубоко потряс каждого, хотя никто не сомневался, что жестокий приговор справедлив.
Требовалась немедленная физическая встряска отряду или такие слова, которые были бы авторитетны для каждого и еще раз подтвердили бы необходимость поступить так, как было сделано…
— Сын предал мать-Родину, изменил долгу и чести… — как бы про себя говорил Анисименко. — Постой, постой! — оживился он. — Откуда? Чьи это слова, капитан?