— Пока нет.
— Брешешь, гад!
— А ты еще вдобавок и членовредитель.
— Брешешь, брешешь, проклятый!
— Ну ча кричишь? Пускай пацан знает, чего ты стоишь А, Митяй? Рази ж он пулю в лоб не заслужил?
Теперь страх спазмом схватил Митькино горло, что-то подкатило к глотке, выжало слезы из глаз. Но Митька прорвал затор в горле, звонко крикнул:
— Не правда! Не верю! Дядя Костя, скажите, что пошутил и!
— Да нет, Митяй. Правда это. Поганая, злая и вонючая правда. И гад не я, а он.
— А! Уже наложил в штаны, шкура? Открещиваешься? Не выйдет, падло! Пропаду и тебя утоплю. Не открутишься.
— Заткнись, а то я добавлю, — оборвал его Костя и, повернувшись к Митьке, продолжил: — Понимаешь, паря, буза какая вышла. Эта падаль ходила за обедом на весь взвод. А по дороге от кухни, в лесу, припрятал плетенный из лозы черпак, вылавливал со дна ведра с супом жалкие кусочки конины, кинутые туда поваром по счету на каждого бойца. И этот шакал все пожирал один. Когда старшина на обиду окопников сказал, что хоть и конину, но дают каждый день и на каждого бойца, ребята с ним душевно побалакали. Так эта тварь до того осатанела, что и после этих разъяснений полезла болтаться в ведре. Ну, его и накрыли. Только очень уж деликатные хлопцы оказались: вместо того чтоб прибить гада на месте, вздумали добиваться, зачем он это делает, да как ему не стыдно обкрадывать взвод.
— А ты не обкрадывал? Сам гад! — опять крикнул Николай.
— Брешешь. На войне я крупицы соли не украл. А на гражданке — то неча вспоминать. За то отсидел.
— А я кровь проливал!
— Не забивай пацану мозги. Я ж все одно скажу правду.
— Не надо, Кость, — вдруг жалобно загнусавил Николай. — Ну не надо. Зачем ему? Хочешь, побей меня еще, но не говори…
— Не, Колян. Говорить — так уж все. Не могу я. Накипело.
— Ну и черт с тобой, говори, — вяло отозвался Николай. — Только уж и о себе скажи. Все скажи!
— Скажу. Так вот, Митяй, этот гад валялся на брюхе перед всем взводом, просил простить. Простили. А на другой день он опять выловил мясо. И бойцы хотели его утопить в том супе, да Колян проворным оказался. Прыгнул из окопа, покатился под откос и, разорвав штаны о сучья и камни, упал в отхожий ровик, куда бойцы бросали пустые консервные банки, когда доставался сухой паек. Шмякнулся туда Колян, распахал бедро о такую банку. Вскочил, а бойцы кричат: вернись, отлупим — и все, а будешь бежать — пристрелим. Нет, он в дерьме и в крови отполз в кусты. За ним не гнались, думали — вернется. А он перележал в камнях до вечера. В темноте подобрался к кухне, украл булку хлеба и уполз. Потом добрел до этого хутора и залег в сарае. Там я его и нашел. Обгаженного, с гниющей раной на заднице, голодного и трясущегося. Хотел помочь ему добраться до своей части. Куда там! Завыл, заплакал. Все мне и рассказал. Пожалел его. Думал: подкормлю, подправлю и вместе — в нашу часть. У меня еще три дня было не использовано из командировочных восьми. Вот и связался. Там, в сараюшке, просидели пять дней. Окреп малость Колян, стал ходить. Вот тогда перебрались в эту хату, а тут ты доходишь. И засел я с вами. Теперь не знаю, что и будет…