Быть императрицей. Повседневная жизнь на троне (Первушина) - страница 44

. Он еще в доме, в двух шагах от меня, но скоро его перенесут в церковь, и я боюсь этого.


40. Таганрог, 10/22 января 1826 г., воскресенье, 6 часов вечера

‹…› Вы спрашиваете меня о подробностях, любезная маменька, и сейчас я представлю вам оные во множестве. Уже не помню, о чем я писала и что было опущено, хотя и подробностей набралось все-таки немало. Последние слова он произнес как в бреду во вторник вечером, а в среду уже не мог говорить, но всех узнавал. Он еще раз поцеловал меня, и я ощутила его губы на моей щеке. О, Боже, моя душа просто разрывается, как только вспомню выражение этого дорогого, дорогого лица в тот день, когда он узнал меня. Всеми силами старалась я понять, что же он чувствует (сейчас мой ум чуть ли не мешается при одной мысли об этом), и страшно боялась не угадать, хотя всегда стремилась предупредить все его желания! Во вторник утром начал действовать пластырь, и он совершенно пришел в себя. Первые его слова (при виде меня) были: «Не утомились ли вы, милый друг?» Незабвенный ангел! Он еще думал и заботился обо мне. Когда ему накладывали пластырь, он уже почти двадцать четыре часа не приходил в сознание, а накануне сорвал с себя горчичники. Вилие велел двум своим помощникам следить за тем, чтобы он не сделал то же самое и с пластырем. Все это разрывало мое сердце, и я говорила себе: неужели с ним будут обходиться как с человеком не в своем уме? Я всей душой молила Господа, чтобы Он дал мне сил в одиночку воспрепятствовать um das man sich nicht an ihm vergreife[38]. Мне было так, так тяжко видеть это выражение покорного страдания hilflose[39] у него, кто всегда умел быть самостоятельным! Господь внял моим мольбам, и через некоторое время он спросил меня: «Скажите, почему мне так больно?» Я ответила, что ему что-то приложили к затылку для понижения жара в голове.

Несколько раз он пытался поднести туда руку, но я брала ее и гладила, и он терпеливо страдал, отвечая на мою ласку. Ах, сладкие, но жестокие минуты! В это утро он узнал всех и по своему всегдашнему обыкновению шутил с камердинером. Но к пяти часам вечера ему стало хуже; он держал мою руку в своих руках, почти все время сложенных как для молитвы. Он сказал мне: «А нельзя ли…» и не кончил, а потом по-русски: «Дайте». Перепробовали все, в том числе и чай, который он немного отпил. Один раз, когда я была почти наедине с ним, он все так же держал мою руку и склонил голову с божественным выражением, verklart[40]. Теперь я все время только таким его и представляю там, на Небесах. Он положил мою руку себе на грудь, ничего не говоря и не открывая глаз. Глядя на него, я думала: «Неужели я смогу любить его еще больше после этой болезни!» Но какой-то голос внутри меня говорил: «Это уже не от мира сего, ведь он похож на святого!» Потом он отпустил мою руку, скрестил ладони, как для молитвы, и немного погодя повторил несколько раз: «Нельзя ли… Нужно…», и всякий раз он кончал и ничего не отвечал, когда его спрашивали. Наконец он снова произнес: «А нельзя ли…» и добавил слабым голосом: «Отослать всех?» Но в комнате оставались только лекарь в дальнем углу, которого он не мог видеть, и, быть может, еще слуга. Вскоре он сказал по-русски: «О, пожалуйста», словно его беспокоили, а потом снова по-французски: «Я хочу спать». Это были его последние слова, услышанные мною вечером во вторник 17/29 ноября. ‹…›