Пока Надя готовила чай, Михаил Васильевич вспоминал:
— Отец мой говорил: слабый чай пить — это как немилую целовать.
А Надя плакала. Вместо настоящего чая в пачке оказался спитой, высушенный.
— Сухаревка! — подвел итог отец. — Не обманешь — не продашь.
— Ладно, — сказала Надя, — ешьте лепешки из картошки. Она немножко подморожена, поэтому лепешки сладкие. Зато горячие.
На улице послышалась пальба, крик. Фрунзе приподнял занавеску.
— Анархисты опять шумят! Сегодня пытались особняк на Пречистенке занять. Мало у них особняков. Куда ни посмотришь, везде черные знамена.
— Только людей пугают, — добавила Надя. — Утром на Поварской, около олсуфьевского дома, бомбу бросили — дыму черного напустили. А сейчас, наверное, к нам на Прохоровку поскакали, склад готового товара грабить. И когда их, окаянных, утихомирят?..
Утром все вместе проводили Надю до угла Воздвиженки и Моховой, где в большом зеленом доме разместилась крестьянская секция ВЦИК. Надя работала там секретарем у председателя секции Спиридоновой.
У самого входа в дом они столкнулись с женщиной. У нее были тонкие темные брови, резко очерченный энергичный рот. Большой прямой нос придавал лицу неженскую суровость. Несмотря на морозное утро, она была без платка — густые волосы, расчесанные на прямой пробор, закрывали уши, оставив на высоком лбу открытым небольшой треугольник.
Фрунзе молча кивнул женщине. Она хмуро посмотрела на Михаила Васильевича, едва ответив на приветствие.
— Кто это? — спросил Андрей.
— Как кто? Моя Спиридонова! — ответила Надя. — Сейчас она мне всыплет, почему позже ее пришла.
Через несколько шагов отец, усмехнувшись, спросил:
— Что это она, Миша, на тебя чертом смотрит?
— А она на всех. Бешеная, когда не по ее получается.
На Большой Лубянке они расстались. Андрей крепко пожал руку Фрунзе:
— До свидания, Михаил Васильевич.
— Приезжай к нам в Иваново-Вознесенск…
Отец обнял Андрея:
— Он и к матери не может заглянуть. Приезжай, сынок. Мать истосковалась, да и Наташа с Петром ждут не дождутся.
Когда-то верноподданный, благонамеренный, Его величество российский обыватель, теперь оглушенный, ошарашенный неожиданно нахлынувшим на него водопадом событий, растерялся.
Оставалось только беспредельно удивляться и возмущаться.
— Перво-наперво о жратве… Бывало, в Москве, в Охотном ряду, завсегда все было, все, что твоя душа захочет, — говядина, телятина, дичь разная, молоденькие поросеночки, розовенькие, миленькие такие, чистенькие! Куры, гуси, индейки, цыплята. «Вам которого-с? Вот энтова? Сей секунду! Печеночки телячьей не возьмете-с? Что вы, мадам, да у нас все свеженькое… Фазанчиков посмотрите! А вот, драгоценная, рябчики! Что-с? Требуете перепелочек? Ради бога, ваше сиятельство, — куропаточки! Утром еще по травке бегали… Желаете уточку? Пожалуйста…» А у Елисеева на Тверской! Господи ты боже мой, войдешь и поначалу даже обалдеешь, глаза разбегаются, забудешь, за чем пришел. Хотите, я вас сейчас убью? Одной, горчицы — семь сортов! Семь, в том числе — французская. И не какая-нибудь подделка, а самая настоящая, во французской баночке, с французской этикеточкой… А сейчас?