Пилюли счастья (Шенбрунн) - страница 114

— Так что посоветуете ответить? — напоминает он.

— Кому?

— Моему другу в Америку.

Ах да, в Америку…

— Ваш друг потрясающий эрудит… Необыкновенная начитанность.

Однако же — Пятиведерников знаком с Фридляндом. Нечто, казалось бы, совершенно невозможное, пять минут назад я даже предположить такое не могла бы, а теперь принимаю как вещь вполне естественную. Факты — упрямая вещь. Вероятность равна нулю, но действительность неопровержима.

— Первое, что бросается в глаза, — ваш друг безупречно грамотен, — развиваю я обсуждение «письма», — что поражает в наш век всеобщего одичания. Чрезвычайно редкое качество в современной России. Может стать корректором в какой-нибудь эмигрантской газетенке. Хотя на самом деле должен вести исторический отдел. Пускай изобретет себе подходящую рубрику — «В этот день двести лет назад». Что-нибудь в этом роде. Я вот сейчас в его письме натолкнулась на дату своего рождения, и мне сразу стало интересно: а что же это такое произошло ровно за триста семьдесят шесть лет до моего появления на свет?

— В том городе, — прерывает он мрачно, — где живет мой друг, даже и не пахнет русскими газетами.

— Так пусть сменит город.

— Если бы он мог это сделать… — Опять забарабанил пальцами по столу и навлек на себя новый — беспомощный в данных обстоятельствах и оттого еще более свирепый дистанционный укор Паулины.

Комиссия находится теперь в двух шагах от нас. Ради русских диссидентов, международной организации «Эмнести» и Женевских соглашений мы обязаны изображать серьезных, вдумчивых читателей.

Я притягиваю к себе один из полученных от Паулины листов и пишу:

«Тогда остается самый верный способ: воспользоваться правом на свободу творчества».

— Что это за зверь такой — свобода творчества — и с чем его едят? — хмыкает он.

Пригнувшись к столу, почти касаясь правым ухом «Дюка Степановича», я поясняю прерывистым шепотом:

— Возможность самовыражения. Мы не можем заставить мир прекратить свое броуново движение, остановиться, разинуть рот и внимать нашим истинам. Но мы можем выразить их на полотне или на бумаге. В надежде, что они кого-то все-таки заинтересуют. Найдут отклик. И никто нас тут, на прогнившем Западе, за это не арестует и не посадит в психушку. Ваш друг, насколько я понимаю, достаточно молод, безусловно умен и образован… Как теперь говорят, обладает потенциалом… Но при этом…

Инспекционные старушенции придвигаются еще на шаг, и я смолкаю.

— Так что же? — поторапливает он. — Обладает потенциалом, но… Что за «но»?

— Не знаю, — лукаво избегаю я четких формулировок. — Трудно судить по одному этому тексту… Но все-таки: почему такой охват? Что за стремление объять необъятное? Вы знаете, такое впечатление… как будто он все время мчится вперед и дальше в надежде от чего-то удрать. Бежит по вековому бору и все время прячется то за одно дерево, то за другое. Как будто спасается от погони. Боится остановиться. К чему эти метания от одной эпохи к другой? Вообще — почему эпистолярный жанр? Почему бы не выступить с серьезной статьей, посвященной определенному событию или явлению? Не бурчать себе под нос, а заняться каким-нибудь серьезным историческим исследованием. Извините меня, может, я ошибаюсь, но мне кажется, ваш друг… чем-то непоправимо травмирован… Удирает от самого себя. Человек из футляра. Душа стиснута обручами…