Всем его существом, от головы до ног, овладело чувство бесконечной радости — странное, почти дикое и невероятное для того проклятого места. Слева и справа умирали люди, кто-то бредил, кто-то просил пить, звал маму, а десятник Храбров нудно и длинно матерился… И в этом аду он чувствовал себя счастливым! Он радовался своему дыханию, своему смеху, радовался этому солнечному лучику, самой возможности жить! Грудь и живот дрожали от сладкого, щекочущего смеха. Так страстно хотелось жизни, движения, любви…
А главное — свободы.
Тело еще лежало пластом, двигались только руки, но он едва заметил это. Голова была совершенно ясная, и мысль работала четко. Только сейчас он ощутил, какой это бесценный дар — жизнь, и нелепой, почти кощунственной показалась сама мысль проводить ее в неволе.
Александр вздохнул. Те три года, что отделяют его от свободы, представляются теперь такими долгими, огромными и бесконечными, что даже чувство возвращенной радости бытия как-то померкло, отступило на второй план. Жить — здесь? С Голгофой, Секиркой, штрафными командировками? Ждать, пока сведут «под колокольню» — под арку, в низенькую дверь, туда заталкивают и стреляют в затылок, и тело потом катится вниз по крутым ступенькам… Или бежать, как недавно бежал бывший студент Сергей Суханов — отчаянно, безнадежно, в никуда? Зимой в Соловках видно издалека, и черная фигура на снегу — отличная мишень. Его затравили собаками на болоте, потом голову разбили деревянным молотком и тело бросили напротив столовой — в назидание прочим, чтоб знали.
Или стать вот таким Колесниковым, подличать и лгать и глотку рвать ближнему ради лишнего куска, черпака жидкой баланды или призрачной надежды на досрочное освобождение? И то — не всегда помогает…
Взять того же Колесникова — разве впрок пошла ему верная служба? Сейчас он лежит рядом холодный, мертвый, такой же исхудавший, как и остальные бедолаги, словно совсем недавно и не разгонял дрыном толпу заключенных.
И воля ему больше — ни к чему. Только и осталось от человека (не бог весть какого хорошего, но ведь человека же!) — клеенчатая бирка, с криво нацарапанной фамилией, привязанная к большому пальцу. Раньше просто чернилами писали на руке, но записи эти часто истирались, пока обреченные метались в бреду, заливались горячечным потом или тряслись в ознобе, так что уже понять нельзя было, кто живой, а кто уже мертвый. Приходилось ходить и подновлять регулярно, а кому охота лишний раз рисковать? Вот и придумала санчасть — писать такие бирки и привязывать накрепко.
Бирка! Ах да, конечно! Александр даже засмеялся от счастья, так проста и очевидна была эта мысль. Сидору Колесникову на волю уже не выйти, а вот он сам может выйти вместо него. Собрав остатки сил, он подполз к окоченевшему телу и принялся осторожно развязывать бечевку. Только бы не порвалась… Пальцы слушались плохо, он даже заплакал от отчаяния, но все равно продолжал упорно теребить неподатливый узелок. Есть! Наконец-то… Теперь свою отвязать… поменять… снова привязать, чтоб никто не заметил… Вот, кажется, и все!