Поехали по железной дороге. Погода ясная этот день стояла — осенью дело это было, в сентябре месяца. Солнце-то светит, да ветер свежий, осенний, а она в вагоне окно откроет, сама высунется на ветер, так и сидит. По инструкции-то оно не полагается, знаете, окна открывать, да Иванов мой, как в вагон ввалился, так и захрапел; а я не смею ей сказать. Потом осмелился, подошел к ней и говорю: — Барышня, говорю, закройте окно. — Молчит, будто не ей и говорят. Постоял я тут, постоял, а потом опять говорю: — Простудитесь, барышня, — холодно ведь.
Обернулась она ко мне и уставилась глазищами, точно удивилась чему… Поглядела да и говорит: «Оставьте!» И опять в окно высунулась. Махнул я рукой, отошел в сторону.
Стала она спокойнее будто. Закроет окно, в пальтишко закутается вся, греется. Ветер, говорю, свежий был, студено! А потом опять к окну сядет, и опять на ветру вся, — после тюрьмы-то, видно, не наглядится. Повеселела даже, глядит себе, улыбается. И так на нее в те поры хорошо смотреть было!.. Верите совести…
Рассказчик замолчал и задумался. Потом продолжал, как будто слегка конфузясь:
— Конечно, не с привычки это… Потом много возил, привык. А тот раз чудно мне показалось: куда, думаю, мы ее везем, дитё этакое… И потом… признаться вам, господин, уж вы не осудите: что, думаю, ежели бы у начальства попросить да в жены ее взять… Ведь уж я бы из нее дурь-то эту выкурил. Человек я, тем более, служащий… Конечно, молодой разум… глупый… Теперь могу понимать… Попу тогда на духу рассказал, он говорит: «Вот от этой самой мысли порча у тебя и пошла. Потому что она, верно, и в бога-то не верит…»
От Костромы на тройке ехать пришлось; Иванов у меня пьян-пьянешенек: проспится и опять заливает. Вышел из вагона, шатается. Ну, думаю, плохо, как бы денег казенных не растерял. Ввалился в почтовую телегу, лег и разом захрапел. Села она рядом, — неловко. Посмотрела на него — ну, точно вот на гадину на какую. Подобралась так, чтобы не тронуть его как-нибудь, — вся в уголку и прижалась, а я-то уж на облучке уселся. Как поехали, — ветер сиверный, — я и то продрог. Закашляла крепко и платок к губам поднесла, а на платке, гляжу, кровь. Так меня будто кто в сердце кольнул булавкой. — Эх, говорю, барышня, — как можно! Больны вы, а в такую дорогу поехали, — осень, холодно!.. Нешто, говорю, можно этак!
Вскинула она на меня глазами, посмотрела, и точно опять внутри у нее закипать стало.
— Что вы, говорит, глупы, что ли? Не понимаете, что я не по своей воле еду? Хорош, говорит: сам везет, да туда же еще, с жалостью суется!