Единственное, что я могла тогда сделать для Рино — это закатывать истерики, когда во время моих посещений его забирали охранники. Несколько раз мне даже удавалось их остановить, но чаще его уводили. Потом несколько дней меня не пускали к нему. Когда истерзанное тело возвращали в клетку, на нем не было живого места, это я узнаю и увижу потом, спустя годы. А тогда я дико боялась, что однажды он не вернется. Как те, другие, чьи клетки видела пустыми, после того, как их уводили. В тот раз, когда многое начало меняться в моем сознании, в моем отношении к Рино, я бежала за охранниками по снегу, раздетая, в легком домашнем платье и кричала, чтоб его оставили в покое, била здоровенных мужчин маленькими кулаками и тащила на себя тяжеленную цепь. Просто в тот раз я услышала, как они говорили, что, возможно, этих опытов объект не переживет и всеми силами пыталась помешать. Но какие силы могли быть у хрупкого подростка в сравнении с вампирами? Только их страх перед моим отцом. И именно он заставлял их выполнять его приказы, и уж точно не мои.
Меня забрали слуги, насильно увели в спальню. Я заболела. Видимо, простудилась. Человеческие дети очень хрупкие существа. Меня лихорадило, все тело горело, сильный кашель мешал спать, и я задыхалась по ночам. Наверное, это была пневмония. В то время от нее умирали, но, несмотря на то, что я не могла встать с постели, даже приподнять голову, я не переставала думать о Рино. Это были первые зачатки моих чувств к нему. Я начала сильно тосковать. Я мучилась от неизвестности и не решалась спросить у отца, жив ли он. Отец бы не понял. Это было неправильно, постыдно, запретно — спрашивать об объекте. Даже будучи ребенком, я уже понимала, что мои чувства к нему неправильные.
Когда в болезни настал кризис, и отец с матерью долго спорили за дверью моей спальни, я, дрожа всем телом от лихорадки, лежала и слушала, как гремят внизу цепи, слышала рык, и с какой — то болезненной радостью понимала, что он жив, а еще, как бы абсурдно это не прозвучало, тоскую не я одна. Мне стало легче. К утру спал жар, и я пошла на поправку. Меня могли назвать сумасшедшей, а я бы и не осмелилась кому — то сказать о своих догадках. Мне бы не поверили. Объекты не умеют чувствовать, они лживые твари и они хуже животных. Существуют лишь за тем, чтобы над ними издевались и унижали, для этого их создала природа. Я с этим выросла. Меня учили так думать. Но кто сказал, что я была с этим согласна?
Первым делом, когда смогла встать с постели, я пошла к нему. Не пошла, а побежала, на слабых, дрожащих ногах, худющая, почти прозрачная, я перепрыгивала через ступеньку, спускаясь вниз, в подвал, с дико бьющимся сердцем и сумасшедшим желанием наконец — то его увидеть. Мне тогда было тринадцать. Наверное, это тот самый возраст, когда пробуждаются девчоночьи фантазии, первая любовь, мечты. Только если мои сверстницы мечтали о принцах, серенадах под окнами и прогулками под луной, как в красивых романах Вальтера Скотта, я мечтала о том, что однажды дикий зверь на цепи заговорит со мной. Я заберу его далеко — далеко, где никто не узнает, что он заключенный, и мы будем жить вместе. А еще — я не любила Скотта, я любила мрачного Шекспира. Его трагедии, которые заставляли меня рыдать и чувствовать себя живой. Именно их я чаще всего читала ему.