Две Юлии (Немцев) - страница 123

— А как же поэзия? — спросил я, подавляя мутные перекаты в горле. — Ты ей отводишь какое-то место?

Он замер на месте, сощурившись, посмотрел на меня и развел руками.

— При чем тут поэзия?

— Ты же знаешь, Шерстнев, я люблю объединять мысли. Есть люди, готовые подумать о том-то, поговорить о том-то и при этом не заметить противоречий в двух моментах жизни, будто мыслительную систему можно время от времени выбирать, как развлечение или напиток.

— Хорошо, а зачем ты спрашиваешь о поэзии?

— Потому что ее место в мире всегда должно учитываться, особенно в том, что ты только что обсуждал.

— Я так не думаю.

— Я бы спросил тебя, не мешает ли тебе жидомасонский заговор встречаться с девушками. Но меня интересует то, чем, по моему мнению, ты действительно живешь. Способен Огнивов отвлечься и понять твои стихи?

— Есть вещи частные, — без паузы убеждал меня Шерстнев, стараясь не расплескать вскипевшую мысль, — а есть объективность, и хорошо бы в этом разобраться, пока мир не принял вид законспирированного рабства, когда совсем будет не до поэзии. Поэзия — не имеет отношения к самоидентификации, к социальной позиции.

— Для Данте или Гомера, похоже, было не так. Я думал, что для тебя в поэзии — все.

— Да нет, не все, — внезапно помрачнел Шерстнев. — Мне иногда кажется, что я делаю стихи только для того, чтобы освободить голову. Я бы даже бросил этим заниматься. Но тогда голова начинает болеть. Я недавно, веришь ли, первый раз в себе усомнился: «А вдруг у меня плохие стихи?» Как доказать, что хорошие? Я ведь еще не встречался с кем-то, кто мог бы решительно в этом усомниться. И все поехало. — Ничем! Пока в них веришь — это событие, и хочется еще много-много всего написать. Но они не очень запоминаются мне самому, я не могу их объяснять и пересказывать. Может, сегодня, в современном языке, который так ввинтился в иррациональность, все это не серьезная проверка. Но мне кажется, они должны хотя бы запоминаться чем-то! Каким-то новым состоянием. Должны поражать хоть кого-то. То есть — ничего не должны, но чем же тогда они хороши? Говорят: «Здорово!» И кивка достаточно. Но где у меня уверенность, что я сказал что-то такое, что теперь будет человека тревожить, к чему-то его поведет? Они помнят, что Шерстнев у нас — поэт, причем никто еще не сказал про него ничего плохого. Случайно не сказал или не захотел? Может, я и заслуживаю снисхождения, я еще никого своими стихами не обижал. Но знаешь, Марк, так хочется, чтобы это не оказалось дрянью, ой, как хочется! Горелов мне как-то отбил плечо от восторга. Штурман просил почитать у него дома и угощал при этом виски. Эсминцев знает несколько стихотворений наизусть. Мой однокурсник Вальдшнепов написал статью, в которой я ничего не понимаю, одно ясно — это, скорее, похвала. Но я не могу сказать, чем я так нов.