– Наверно, в оккупации сейчас! Но они отличные врачи, а хорошие врачи на вес золота! А может, и с нашими ушли, может, успели… Главврач больницы все же!..
– По последней сводке, Минск не взяли… – сосредоточенно говорил Титов, глядя куда-то в пол, почти отрешенно. – Близко совсем, но город наш! А взять его еще суметь надо!
В палатке повисла напряженная тишина. Каждый молчал о своем. И хоть они едва знали друг друга, но их недобрые мысли сводились к одной общей беде. Не только у Розенблюма родители в те дни были так опасно близки к врагу, у каждого имелись еще бабушки и дедушки, братья и сестры, друзья, которые жили на бескрайних просторах великой страны, и некоторые из них теперь находились в зоне оккупации. Кроме жены и сына, в Подмосковье у Алексея жила старая мать и сестренка, и там тоже бомбили. Бабушка по линии отца уже давно переехала на родину под Киев, много училищных друзей служили на западных границах, а младший брат проходил срочную службу на Дальнем Востоке, где безопасности страны угрожали японцы. И положение советских войск не вносило оптимизма. Было яснее ясного, что ситуация на фронте катастрофична. И слова Титова – не более чем бравада, жалкая попытка подбодрить себя и товарищей. Пустозвонство, да и только. То, что творилось в те дни на западном направлении военных действий, являло собой ужас целого народа, медленно, но верно втаскивало огромную страну на ее Голгофу. Даже втиснутые в узкие рамки жесточайшей цензуры сводки Совинформбюро уже не скрывали всей глубины трагедии. Советская армия, которая, если верить известной песне, была «всех сильней», отступала в глубь страны, если не сказать драпала, оставляя день за днем все новые села, все новые города. Утром по радио Речкин слышал, что немцы уже подобрались вплотную к Минску и судьба его (если он еще не был взят в ту минуту) висела на волоске. И больше всех присутствующих в палатке беспокоило будущее этого города молодого военфельдшера Розенблюма. Его, не только еврея, но теперь еще и командира РККА, не просто мучил, а терзал, как терзает голодный лев сломленную жертву, вопрос о судьбе родителей. Это было ясно всем, как белый день. Может, оттого он и выглядел таким робким и растерянным? Загруженный тяжелыми мыслями об отце и матери, подавленный новой, совершенно незнакомой и мало понятной пока обстановкой.
Сам Розенблюм лишь украдкой глянул на Титова, снял пенсне и молча протер носовым платком стекла.
– Ребята, можно потише? – не оборачиваясь, пробурчал лежащий в стороне комвзвода, ерзая головой по скрученной шинели.