Сейчас, когда на улице темнеет и свет из окон кухни падает на тщательно ухоженный газон, Ева готовит кофе. Она ставит кружку перед Джимом, который давно уже сидит за кухонным столом. Большинство из тех, кто приходил выразить сочувствие, вероятно, разошлись: Джим слышит только голоса жены и Синклера, да еще тихое бормотание телевизора в гостиной.
— Я подвел ее, — произносит Синклер. — Прости меня, Джим.
Джим смотрит на отчима, на его мягкие, невыразительные, незапоминающиеся черты лица.
— Не извиняйся, Синклер. Ты ничего не мог поделать. Никто не мог.
На протяжении нескольких недель Джим безостановочно повторяет эту мысль на разные лады. И будет продолжать еще долго, хотя вряд ли в таком повторении есть толк. Он никогда не объяснит Синклеру, что в душе Вивиан царила тьма. И даже ненавидя и страшась ее, мать хотела нырнуть в пучину с головой. Джим знает это и потому тянется к бутылке виски, чтобы налить себе в кофе щедрую порцию.
— Джим…
В негромком голосе Евы звучит озабоченность, но Джим только мотает головой. Встает, берет со стола кружку, выходит в холл, открывает заднюю дверь.
Вначале Джим не замечает холода, но когда достает табак, бумагу и фильтр, то понимает: пальцы его не слушаются; проклинает погоду, собственную неловкость, все на свете… На пороге появляется Ева, забирает у него табак и бумагу и сворачивает пару сигарет. Они курят молча, глядя на темные замерзшие кусты. Курят, потому что говорить не о чем — пока от холода не начинает щипать лицо. Тогда оба поворачиваются и заходят в дом.