- Ты, гренадер, опять щи парил. Экую душину напустил! Смотри-ка: не дохнешь!
- Ну да, парил, у тебя все парил! - возражал Гаврилыч.
- Да как же не парил! Еще запираешься, лжешь на старости лет, греховодник!
- Погляди сам в печку, так, може, и увидишь, что тамотка ничего нет.
- Знаю, что в печке ничего нет: съел! И сало-то еще с рыла не вытер, дурак!.. Огрызается туда же! Прогоню, так и знаешь... шляйся по миру!
- Гони! Словно миром не живут, - отвечал Терка и уходил.
- Дурак! - повторял ему вслед Петр Михайлыч.
Впрочем, тем все и кончалось.
Занявшись в смотрительской составлением отчетов и рапортов, во время перемены классов Петр Михайлыч обходил училище и начинал, как водится, с первого класса, в котором, тоже, как водится, была пыль столбом.
- Ах вы, эфиопы! Татарская орда! А?.. Тише!.. Молчать!.. Чтобы муха пролетала, слышно у меня было! - говорил старик, принимая строгий вид.
В классе несколько утихало.
- Зашумите вы у меня еще раз! Всех переберу - из девяти возьму десятого на выдержку! - заключал он торжественно и уходил.
В коридоре прямо летел на него сорванец и чуть не сшибал его с ног.
- Что ты? Что ты, братец? - говорил, разводя руками, Петр Михайлыч. Этакая лошадь степная! Вот я на тебя недоуздок надену, погоди ты у меня!
- Петр Михайлыч, меня Модест Васильич без обеда оставил; я не виноват-с! - говорил третьего класса ученик Калашников, парень лет восьмнадцати, дюжий на взгляд, нечесаный, неумытый и в чуйке.
- Когда оставил, стало, ты это заслужил, - возражал ему Петр Михайлыч.
- Я, ей-богу, ничего не делал; спросите всех. Они на меня, известно, нападают. Мне сегодня нельзя: день базарный; у тятеньки в лавке некому сидеть.
- И лучше, что нельзя, лучше раскаешься и поймешь, что дурить и грубить не следует, - говорил Петр Михайлыч и поскорее уходил.
Калашников его передразнивал, так что старик все слышал:
- Грубить и дурить не следует, - ту, ту, ту, тетерев! Я и без шапки убегу; много с меня возьмешь! - говорил он и с досады отламывал закраину у карты.
Вообще строгость и крутые меры были совершенно не в характере Петра Михайлыча. Со школьниками он еще кое-как справлялся и, в крайней необходимости, даже посекал их, возлагая это, без личного присутствия, на Гаврилыча и давая ему каждый раз приказание наказывать не столько для боли, сколько для стыда; однако Гаврилыч, питавший к школьникам какую-то глубокую ненависть, если наказуемый был только ему по силе, распоряжался так, что тот, выскочив из смотрительской, часа два отхлипывался. Но в совершенное затруднение становился старик, когда ему нужно было делать замечание или выговоры учителям. Этому, впрочем, подпадал один только преподаватель истории Экзархатов, который был человек очень неглупый, из университета. В продолжение всего месяца он был очень тих, задумчив, старателен, очень молчалив и предмет свой знал прекрасно; но только что получал жалованье, на другой же день являлся в класс развеселый; с учениками шутит, пойдет потом гулять по улице - шляпа набоку, в зубах сигара, попевает, насвистывает, пожалуй, где случай выпадет, готов и драку сочинить; к женскому полу получает сильное стремление и для этого придет к реке, станет на берегу около плотов, на которых прачки моют белье, и любуется... Посуда, окна, домашние не попадайся: исколотит. А проспится, опять тише его нет. Еще в Москве он женился на какой-то вдове, бог знает из какого звания, с пятерыми детьми, - женщине глупой, вздорной, по милости которой он, говорят, и пить начал. Во все время, покуда кутит муж, Экзархатова убегала к соседям; но когда он приходил в себя, принималась его, как ржа железо, есть, и достаточно было ему сказать одно слово - она пустит в него чем ни попало, растреплет на себе волосы, платье и побежит к Петру Михайлычу жаловаться, прямо ворвется в смотрительскую и кричит: