Бабушка (Аннин) - страница 101

Дело в том, что с того дня, как отвезла бабушка «Богородицу» и «Спаса», больше эти иконы никто в Егорьевске не видел. Не появились они на стенах «Ксан-Невского», хотя и голыми почти были тогда эти стены, ибо разворовали или переколотили все иконы энкавэдэшники и военные, устроившие в храме во время войны огневую точку.

Бабушка угождала папе во всем, потому что понимала: только от него зависит, останусь я жить с ней в Егорьевске или нет. Я был последней ее мечтой о счастье, мечтой о том, чтобы, как люди семейные, растить маленького мальчика. А папа все ждал и ждал назначения на хорошую должность в Москве, и часто говорил, что «прозябает» в Егорьевске только до того дня, как его позовут на «настоящую» работу.

Ах, как я благодарен по сей день судьбе, что определила меня к бабушке на первые пять классов школы, а до того — еще на пять лет, с двух до семи! Я был надежно избавлен, огражден от лжи и лицемерия папы-маминого круга, той прослойки общества, что именовалась советской интеллигенцией, совслужащими. Я с детства рос среди естественной, неложной искренности, пусть грубой и порой нахальной, однако ж — бесхитростности, простосердечия людского. Среди общих радостей и монотонных будней, не замутненных и не опошленных ужимками и показухой. Тяготы и лишения того сурового детства сейчас уже далеко позади, о них даже и не вспоминается, а если вспоминается, то — с юмором и удивлением на самого себя: надо же, мол, и я ведь способен был, оказывается, терпеть и прощать, смиряться и делать то, что должно. И не думать при этом, что я — страдалец, подвиг неоцененный совершающий.

Да, позабылось многое, но навсегда остались непримиримость к своему и чужому вранью, к безделью, к поеданию чужого хлеба. Впечатления от детства остались тяжелые, но… не тянут! Своя ноша. Родная.

А что уж говорить о неприметных в «культурном обществе», малых с виду навыках, которые много раз выручили меня, подсобили в жизни! Будь то на армейских сборах в восемьдесят пятом, где я отлично устроился: вместо унылой шагистики или изнуряющих марш-бросков пилил-колол в одиночку дрова для кухни, специально нарушал устав, чтобы попасть в кухонный наряд вне очереди, и офицеры отлично понимали мои несложные ухищрения и довольны были, что среди курсантов есть «деревенский пильщик», каковым прозвищем награждали меня повара, вручая увесистые банки с тушенкой. Или в монастыре Нилова пустынь, куда ушел я трудником в девяносто пятом, прочь от тогдашней мирской суеты — был я в обители и дровосеком, и банщиком, и водоносом, солил огурцы в чанах и рубил капусту, печи топил в кельях занемогших братьев, и отваром их брусничным отпаивал, когда пришел к нам в пустынь повальный грипп, и только меня, да еще одного брата деревенского, с ног не свалил. Или на садовом участке у мамы, последней ее радости после того, как стала она вдовой в сорок лет. Или теперь, в моем деревянном доме с печкой — как обходился бы я без тех несложных, но незаменимых умений, что приобрел в детстве у бабушки? Пилить-колоть дрова без устали, копать грядки, таскать воду с колонки на огород — по двадцать ведер под каждую бабушкину яблоню, а их было две, да еще по десять ведер под каждую из четырнадцати вишен, да на грядки, да в парники с длиннющими огуречными плетьми…