Лейтенант Бертрам (Узе) - страница 315

— Она тебя любит? — равнодушным голосом спросил Хайн.

— Да.

— А ты ее?

На мгновенье Круль замолчал, а затем сказал:

— Странный вопрос! Как мне на него ответить? Что я люблю ее? Но это же ни о чем не говорит. Если бы только можно было выразить это словами!..

— И ты хочешь с ней жить?

— После войны…

Век бы мне не слышать этого слова, подумал Хайн, а сам сказал:

— Судя по всему, до этого еще ой как далеко. — И тут же одернул себя: «Я не должен так говорить. Я поддался влиянию Пухоля. А ведь думаешь о себе, что крепче других. В первую очередь надо быть требовательным к себе».

— Кстати, история с ребенком чистая правда, — спокойно сказал он Крулю. — Мне известно, что у нее есть сын. Ее брат мне сам рассказывал. Ему сейчас два… нет четыре… или шесть лет.

Круль на мгновенье замолчал, а затем сказал:

— А мне все равно…

— Ты так сильно любишь ее?

— Да, да, да! Я не могу без нее жить. — В голосе Круля зазвучали печальные, жалобные нотки.

— Даже если, — нерешительно начал Хайн, осененный внезапной догадкой. — Даже если правда, что… с ней не все в порядке?

Из темноты донеслось хриплое дыхание Круля. Все еще колеблясь, Хайн, чувствовавший себя так, будто провалился в болото, которое все глубже и глубже засасывало его, торопливо воскликнул:

— Пойми меня правильно. Я ведь не утверждаю, что это так. Круль, клянусь, я этого не знаю. Я спрашиваю тебя о другом. О том, что, собственно говоря, не имеет к ней никакого отношения. Я спрашиваю тебя, забыв о ком идет речь: любишь ли ты ее так сильно, что не можешь жить без нее, даже если она враг?

— Ты что, совсем рехнулся? — страдальчески выкрикнул Круль и, втянув голову в плечи, бросился в темноту.

Вокруг карбидных ламп, тихо гудевших под потолком палатки, роились мотыльки и москиты.

Георг, который сидел у края стола в рубахе с засученными рукавами, спросил:

— Неужели нам так не хватает Германии?

При свете лампы его лицо казалось усталым и озабоченным. Склонясь над столом, Пухоль с приветливой и в то же время гордой улыбкой прислушивался к тяжелым, грубым звукам чужого языка. Стекла очков Керстена сверкнули, но Хайн сделал ему знак рукой.

— Я думаю, нам незачем говорить об этом, — произнес он.

Вальтер Ремшайд усмехнулся одними морщинками лица. Сидевший рядом Флеминг сделал несколько торопливых глотков из стакана.

— Иногда я спрашиваю себя, — сказал Георг, который тоже изрядно выпил, — что такое Германия? Что она для меня? — Он огляделся, словно ожидал ответа, а затем произнес: — Берег Ваннзее, гольштинские лиманы, ночная прогулка по прокопченному Дюссельдорфу? Девчонка, с которой я переспал в охотничьей избушке, типографские машины, на которых я работал то в Мюнхене, то в Гамбурге? Новогодняя елка, которую я мальчишкой вместе с отцом срубил в лесу, — вот страху-то натерпелись! Тюрьма? — Он говорил, растягивая слоги и размахивая руками, будто только теперь понял, о чем шла речь. — Видите, смешно. Ведь самое понятное и близкое — это все-таки тюрьма, товарищи, камера, ночи, когда пели. Это да еще несколько могил. Знаете, на бедняцком кладбище в Ноймюнстере, где похоронили Кристиана Хойка, теперь лежит камень высотой в метр. Огромный такой валун. Я думаю об этом, когда вспоминаю Германию…