И вот мы копали, как напуганные герои. Я заметил, что Джон Коул копает лучше всех, – видно было, что он не впервые взял в руки лопату. И я стал все делать как он. До сих пор мне приходилось только выбирать картошку из земли, которую мой отец растрясал лопатой. На маленьком участке позади нашего дома – отец не был настоящим фермером. На земле все еще лежал иней, и из-за температуры уже начала замерзать речка, что вилась мимо лагеря, – я думаю, из-за нее это место и выбрали для стоянки. Травы, уже сухие, равнодушные, царапали небесный горизонт острыми стеблями. Небо было чистое, высокое, очень светло-голубое. Мы копали канавы уже четыре часа. Солдаты пели за работой – похабные песни с плохими словами, которые мы все знали. Мы потели, словно окна зимой. Майор подгонял нас в своей странной манере, какой-то сухой и равнодушной, как те травы. Он решил что-то сделать и вот делал. Он попросил городского священника прийти к могилам, но горожане запретили. Мы копали несколько часов, а потом нас отправили за телами, и мы притащили тела женщин и детей в ямы, а потом пошли на пепелище дома, и стали рыться в развалинах, в черной грязи, и собрали что могли из костей воинов – головы и все такое. Тоже побросали в ямы. Вы бы, может, забеспокоились, видя, как осторожно, ласково бросали иные. Другие просто так швыряли, как будто ничего особенного. Но кроткие люди и бросали кротко. Джон Коул, например. Что же до разговоров, мы лишь кидали друг другу отдельные реплики из тех, что ничего не значат, но помогают не пасть духом и скрашивают весь день. Мне стало ясно, что многие скво и дети смогли убежать из рощи, – я видел затоптанный подлесок. Я поймал себя на надежде, что многие самцы тоже успели убежать, но, может, такими мыслями только искать себе неприятностей. Такое было красивое место и такая поганая работа. Поневоле в голову лезли и такие, и едва ли не более человечные мысли. Природа манит отступить на шаг и забыть кой о чем. Она проникает тебе под заскорузлую шкуру, вгрызаясь, как крот. Когда все тела оказались в ямах, мы засыпали их оставшейся землей, словно крышку из теста приладили на два огромных пирога. Плохое дело. Потом мы встали и сняли шляпы, как велел майор, а он произнес короткую речь. Благослови Господь этих людей, сказал он, а нас, хотя мы выполняли свою работу согласно приказу, Господь да простит. Аминь, сказали мы.
Стемнело, нам предстояло много часов дороги, и мы без сожалений вскочили в седла и поехали назад.
На следующий день в форте устроили побудку рано, и мы смыли с себя грязь у бочек с водой и оделись в парадное для торжественного обеда. То есть мы оделись в свои же формы, но почистили их как могли, и цирюльник Бейли подстриг кого успел и побрил тоже на кого времени хватило. К нему стояла большая очередь, все в нижних рубахах. Волосы собрали в полотняный мешок и сожгли, потому что гниды там пировали. И вот мы были совсем готовы и поехали с элегантной выправкой – ну, как могли – назад, в город. Прекрасное это зрелище – триста человек в седле, и мы все это чувствовали, ну я так думаю. Кое-кто из нас пил так сильно, что перепил пополам свою печень, хотя все мы были еще молоды. Мне еще даже восемнадцати не было. Зады у нас были в хлам сточены жесткими седлами. Когда ходишь, болит все и всюду. Но величие, уж какое было, нашего строя всадников подействовало и на нас. Мы служили людям, что-то сделали для людей. Наподобие такого. От этого почему-то огонь загорается в груди. Ощущение правильности. Не то чтобы справедливости. Выполнение воли большинства, что-то в этом роде, не знаю. Так было с нами. Наверно, все это осталось в прошлом. Хотя оно и до сих пор прямо как сейчас стоит перед глазами.