Вика сразу потребовала:
— Поедем!
Когда? Зачем? До отпуска более полугода. И что там делать?
— В отпуск к твоим родителям надо ехать, те действительно ждут, забросали письмами.
Но Вика твердила:
— Поедем. Не в отпуск. На денек или два. Выходной и три дня за свой счет. Обернемся.
Она настаивала без всякого представления, сколько все это будет стоить, как выбьет их эта поездка из колеи. Жили от получки до получки, премиальных тогда не было, от помощи, которую предлагали Викины родители, категорически отказались. Но тут пришлось прибегнуть к ней: Вика соорудила в деревню посылку, накупила всякой всячины — скатерть, полотенца, простыни. У самих всего в обрез, полотенца вафельные с нитками на концах, неподрубленные, а она китайские махровые в ящик складывает и глазами по сторонам водит, чего бы еще в доме взять да в ящик положить, место остается. Положила его пиджак, из которого он вырос, наверх коробку акварельных красок. В щелку, образовавшуюся в углу ящика, засунула пачки чаю.
— Теперь меня еще туда засунь и отправляй медленной скоростью, — пошутил Федор.
Она рассмеялась. Готовность ее смеяться и радоваться поражала Федора.
— Ну чему ты радуешься, глупенькая? — не понимал он. — Может быть, они лучше живут, чем мы.
Она никогда не жила в деревне, но отвечала уверенно:
— В деревне всегда живут хуже, чем в городе.
Но если бы там даже жили лучше, это бы ее не остановило. Федор не сразу, но довольно быстро распознал эту ее черту: радоваться, предчувствуя радость других.
Они съездили в ту осень к бабке Анфисе. Туда — поездом, обратно — самолетом. Неизвестно, каким бы он был потом, если бы они не съездили. Наверное, жил бы с отсеченным детством, без чувства целостности своей жизни, а значит, без полного ощущения себя. Еще на маленькой станции районного центра, которую он вдруг вспомнил до мелочей — до красной железной бочки, врытой в землю и наполненной водой, в окружении квадрата сбитых вместе скамеек. В воде плавали окурки, это было место для курения. Однажды он, примостив к ногам мешок с орехами, поднял с земли целенькую папиросу, достал из-за пазухи спички и закурил. Дым острыми иголками заколол изнутри глаза, закружил голову, он чувствовал, как его замутило, но курил и курил папиросу, докурил до конца. Это была первая и последняя папироса в его жизни… Теперь, когда они с Викой в кузовах попутных грузовиков добирались до деревни, он глядел на поля, на колки кривых берез, островками белеющих среди пашни, на крикливые стаи черных, отъевшихся за лето ворон и не мог унять острого волнения.