— Я уйду только с вами, Павел.
…Ночью я тайком собрал саквояж. Сложив необходимое, уже одетый для дороги, я подошел к кровати и посмотрел на спящую. Она спала с покойной полуулыбкой на устах, как бы отвечая во сне кому–то. Я испытал к этой женщине острую ненависть. Я плохо понимал, что она обрела со мной, я знал несомненно одно — она отняла нечто безмерно важное у меня, сломала меня, душа моя искалечена, и единственное, на что я остался способен, на что доставало сил — это унизительное бегство. С той поры, как я увидел ее, я уже не принадлежал себе; нон сотворил все возможное, чтобы до конца не принадлежать и ей. Она отняла меня у меня, но ничего не дала взамен, она напилась мною вдосталь, но я еще жив… Я захлопываю дверь, спускаюсь по лестнице, впотьмах, меж угольных куч, пробираюсь с оглядкой на станцию (никто меня не преследует, и это тревожно), а под утро, ближе к рассвету, сажусь на литерный, идущий на запад, к фронту.
…И вот я истекаю кровью в Галиции в полевом блиндаже–лазарете на передовой. У меня достало сил снять рваный халат и добраться до остывших солдатских тел, сложенных на земляном полу в кровянистых лужах. Они трупы, но я жив и слышу крики снаружи. Я знаю, что буду делать, когда приподымется край закрывающий вход в блиндаж рогожи и в проеме покажется увенчанный пикой шлем. Слабеющая моя рука сжимает рукоять нагана, курок взведен.
Голоса приближаются. Сияние дня пробивается сквозь щели. Рогожа откинулась, свет ослепляет, я хочу, но не могу приподнять руку с наганом. Свет неестественно ярок, до рези в глазах, и уже не принадлежит этому миру. В проем что–то вбросили, — грохот, облако разрыва, застлавшее сияние, а в нахлынувшем мраке всплывает, надвигается строгое недвижимое девичье лицо…
___________
Весной того же года в фельдшерский пункт одной из волостей Калужской губернии прибыл новый доктор. Назвался Павлом Дмитриевичем. У него была привычка ни с того ни с сего украдкой прятать в карман правую руку. Санитарка Варвара по временам примечала его ненасытный взор. «Влюбился», привычно думала Варвара.
Черт побери! Какая досада! Надо же такому случиться! Григорий Тимофеевич, Виктор и я беспомощно взирали на спокойные воды озера. Григорий Тимофеевич, обернувшись, как бы пораженный внезапной догадкой, приложил палец к губам:
— Тссс… Я вам скажу, здесь дело нечисто. Было очевидно, что он имел в виду. Новехонький, без единой трещины в корпусе, с пластиковым прочнейшим парусом, наш катамаран, наша гордость и предмет неустанного восхищения, отменно продержавшись на плаву двое суток, четверть часа назад безо всякой видимой причины пошел ко дну, точно ржавая жестянка. Теперь–то я понимаю: тому был предупреждающий знак — парус полнехонький обвис, настало затишье, полнейший глубочайший штиль, тут бы не сплоховать да принять меры к спасению, но, повторюсь, кто мог подумать? Вдруг что–то хлюпнуло под кормой, и мгновеньем позже мы очутились в воде.