Ухожу и остаюсь (Сарлык) - страница 10

Оставил у себя в тылу зыбкий островок — бабушкину память об ушедших, но со временем они обретали все большую силу, и бабушка вконец переселилась на этот остров, отгородилась от голодного быта гражданских лет листами выспренних писем, и ветер воспоминаний уносил ее на этих листах все дальше от деда и дальше.

Дедушка Володя не был глуп и был мужественный человек с изрядным юмором. Я оценил этот юмор даже в бабушкином переложении. И он все умел.

В самый голодный год, когда старший брат бабушки буквально сгнил заживо, не в силах ухаживать за собой, мой дед, отдежурив на станции («А был он, шутка сказать, телеграфистом!»), шел разгружать эшелоны, потом уходил рыбачить и приносил столько рыбы, что жена ворчала:

— Куда такую прорву?

А он улыбался мирвольно:

— Не бранись, Феня, я сам.

И чистил, и менял на натурпродукты, и снова уходил на службу.

Но не сумел! Прах писем был сильнее его цепкой жизненной силы.

С детства привыкнув к обеспеченной жизни бугровского окружения (Папаша ее служил приказчиком на станции Сейма, на мельницах знаменитого купца Бугрова, нижегородского хлебного промышленника), бабушка воспринимала дедовы усилия в борьбе с голодом как сам голод, как нищету, в которой он же повинен. И этого она ему бессознательно не прощала. В письмах она находила мир светлых чувств и высоких страданий. Им она платила ответным чувством, им впоследствии отдала чувственность. Дедово корыто катастрофически рассыхалось. Однажды поздно вечером (у них было уже две дочери) он лежал в постели, она сидела в углу, вороша письма. Состоялся такой диалог:

— Фенечка, уже поздно, шла бы спать.

— Ты что, не видишь, я читаю?

— Феня, в конце-то концов, ты мне жена или кто?

— Нет, положительно, все мужики — сущие кобели! Спи себе, я тебе не мешаю.

— Да что же мне, прикажешь, на сторону идти, что ли?

— Вот кобель-то! Иди, если так охота… ищи заразу. Но домой не приходи.

— Напьюсь, не ругайся!

— Да хоть спейся!

Это-то он сумел. Так и спился с круга. И приняла бабушка через то мучений выше бровей. И дед страдал нещадно, но… корыто распалось непоправимо.

Ушел дед с белогорячечным юмором, не прощаясь. И тем спас семью. А бабушка себя ни в чем не винит. И всю эту историю я склеил много лет спустя из обрывков ее воспоминаний.

Да, по поводу бабушкиных писем хочу добавить вот что: когда я их описывал, то ловил себя на мысли, что пытаюсь вспомнить неуловимый запах, исходивший от листов, даже самых иссохших. Неужели бабушка надушила их? Да нет, урожденная крестьянка, на такое она была, слава богу, не способна. Да и аромат был чересчур тонкий и незнакомый.