Ухожу и остаюсь (Сарлык) - страница 37

— Себе-то наливай! Чего ждешь?

Я налил себе тонкой струйкой, старался себя обделить. Не вовремя вспомнил, что бабушка когда-то говорила, будто у Авдея Семеновича туберкулез и чуть ли не сифилис. Отмахнулся — ладно, водка же — но кружку повернул ручкой влево.

— Ваше здоровье, Авдей Семеныч!

Брр! Ну и мерзость! Тем приятней простейший продукт — картошка с луком.

— Хороша закусочка, Авдей Семеныч!

— Ешь-ешь, не жалко. У меня все свое. Прямо с грядки. У вас в столицах такого нет. И вообще, ик!.. наливай дальше.

Его, кажется, повело: уже и икать начал. Ничего удивительного: бараний вес.

Спрашиваю:

— Не хватит ли, Авдей Семеныч? Нам же еще лямку тянуть.

— Ничего. Ты парень жилистый. Да здесь недалеко. Не знаешь, что ли, где?

— Откуда ж?

— А сразу за базаром, где коммуналки. К ним как раз и пристроили. Километра не будет… Льешь-то как… Привык, видно, к шампайнскому. Али рука дрожит? Ладно-ладно, шучу. Хорош, себе оставь.

Посерьезнел.

— Я, Аркаша, хочу выпить за Кистянтиновну, за бабку твою. Железная старуха была. Что мы с ней костерились всю жизнь, это еррунда. Это ты в ум не бери. Уважал я ее, да. Любить не любил, а уважал. А за что мне было ее любить? Она ж мне первая спуску не давала. И ни за что ее, стерву, не переговоришь. Вот язык-то был… Мать-перемать.

Его определенно повело.

Подсказываю:

— Вы насчет пожара, Авдей Семеныч. Как случилось-то? Поджег, что ли, кто?

Он выпил и занюхал. Я решительно запечатал бутылку мякишем.

— Это вам, Авдей Семеныч, вечером на опохмел.

Он не возражал. Он думал.

— Вот то-то и оно, что поджег. Началось все с Агашки-Чечни. Они с Пашкой с вечера лаялись по-черному. Через забор. Он выпивши был, а она третьи сутки не просыхала. Чего-то у них слово за слово, он ей и ляпни, что вся улица слышала. Ну, говорит, смотри, чё с тобой сегодня будет. Гори, говорит, ты огнем и синим пламенем. А чё? Хик!.. Все слышали. А ночью-то у нее и загорелось. Да на него же потом и перекинулось. А он с похмелья, ничего не соображает, прыгает на одной ноге, а в руках протез… И смех и грех.

— А бабуся?

— Бабуся-то? Тут, понимаешь, как кругом все запылало, сухомань-то стояла страшная, я, конечно, первым делом про нее вспомнил. Постучал к ней — сам вещички выношу — у нас уже крыша занялась. Молчит. Я сильнее! Молчит! Я колуном как грохну в потолок, а она мне — чего ты ботаешь? Я ей кричу: Кистянтиновна, дура, горим! А она мне: сам ты дурак плешивый! А, говорю, пропади ты пропадом, язва! Потом выходит в бархатном зипуне своем — и дверь запирает. Я аж обалдел. Кричу: что ты делаешь, мать твою, а вещи? А она рукой махнула, вот эдак вот, и к школе пошла. Ну, чисто — барыня. Я думаю: нет — старая рехнулась. Да если б она не заперла, да попросила как следует, да я бы ей все вещички вынес и мебель всю повыкидывал. Так она же гордая. А в письме пишет… Хип!