Культурная индустрия. Просвещение как способ обмана масс (Адорно, Хоркхаймер) - страница 16

[3] использование начисто лишенных смысла приемов уже прочно вошло в оборот. Сама мысль, подобно тому, над чем мы насмехаемся и чего боимся, добивается и расчленяется. Жанр novelty song изначально был насмешкой над смысловым содержанием, которое в нем как в прародителе и продолжателе психоанализа непременно сводилось к не отличающейся разнообразием сексуальной символике. В приключенческом и детективном кино зрителя сегодня лишают возможности следовать за героем на пути к развязке – даже в случае с наиболее серьезными образцами этого жанра ему приходится довольствоваться тем, чтобы испуганно следить за сценами, лишь с большой натяжкой способными образовать связную последовательность.

В свое время мультипликация являла собой триумф воображения над рационализмом. Она давала второй шанс немым предметам и животным, вдохнув в них жизнь силой экранной технологии. Сегодня же она лишь представляет собой победу рациональной технологии над истиной. Еще несколько лет назад мультфильмы обладали последовательно развивающимся сюжетом, терявшимся разве что в последние минуты в раже гонки преследования. Это роднило их с эксцентрической комедией. Однако теперь временные рамки, отведенные этим двум этапам развития сюжета, сместились: смысловой строй задается разве что в первые минуты мультфильма, а во все последующие – последовательно разрушается. Под восторженные возгласы публики героя мотает то туда, то сюда, аки тряпку. Таким образом качество организованного досуга перерастает в качество организованной жестокости. Самопровозглашенные цензоры из мира кино, весьма схожие по духу своим коллегам из мира мультипликации, бдительно следят за хронометражем беспредела, растянутого в погоню. Комичность ситуации легко перебьет то удовольствие, которое способна доставить сцена объятий, и оттягивает его наступление до момента, пока хаос не восторжествует. Если же мультфильмы и способны донести до нас еще хоть что-то, помимо того, что они приучают восприятие к новому ритму, то это – старая как мир истина, которая крепко вдалбливается с их помощью в наши мозги: залогом выживания общества является палка – подавление любого личного сопротивления. Дональд Дак на экране, равно как и его реальные прототипы, то и дело получает подзатыльники, чтобы зритель мог привыкнуть к тому, что и его в жизни ждет то же самое.

Удовольствие от насилия, жертвой которого становится экранный персонаж, перерастает в насилие над зрителем, а развлечение перерастает в напряжение. От усталого взгляда не должно ускользнуть ничто из того, что профессионалы приготовили в качестве затравки, нельзя показаться глупцом перед лицом хитроумно скомбинированного предложения – напротив, необходимо всюду поспевать и самому демонстрировать ту быстроту реакции, которую пропагандируют с экрана. Встает вопрос: способна ли еще культурная индустрия выполнять ту развлекательную функцию, которой она так славится? Если бы исчезла бо́льшая часть кино– и радиопродукции, публика, возможно, потеряла бы не очень много. Шаг, который зритель делает с улицы через порог кинотеатра, более не является шагом из мира реальности в мир мечты – а если существующие инстанции не побуждают нас прибегать к их услугам уже просто потому, что они существуют, то в них не будет и столь острой необходимости. Однако случись подобная остановка производства, она вовсе не была бы реакцией протеста. Пострадали бы не столько энтузиасты, сколько те, кому и так достается больше всех, – отстающие. Домохозяйке темный кинозал, несмотря на то, что он пичкает ее фильмами все более и более затягивающими, предоставляет убежище, пространство, в котором она может позволить себе провести пару часов, не подчиняясь ничьему контролю, точно так же, как в те времена, когда еще реально существовали домашний очаг и часы досуга, и она могла проводить время сидя у окна. В центре города, в общественных местах, оборудованных климат-контролем, праздношатающиеся летом могут обрести прохладу, а зимой – тепло. В остальном же, даже согласно нынешнему положению вещей, непомерно раздавшаяся индустрия развлечения ничуть не делает жизнь лучше. Сама идея того, что существующие технические возможности могут быть истощены, а имеющиеся в запасе средства полностью пущены на удовлетворение эстетических запросов потребительских масс – это часть экономической системы, не позволяющей в борьбе с голодом эксплуатировать те средства, которыми она обладает. Культурная индустрия по-прежнему продолжает кормить потребителей обещаниями, которые ею по-прежнему не выполняются. Удовольствие, которое зритель должен получать от содержания и исполнения, бесконечно откладывается: по злому умыслу, интрига, которую таит в себе все действо, заключается в том, что за ним ничего более не последует, что гостям вместо обещанного ужина предлагается насытиться чтением меню. Тот интерес, который вызывают у него громкие имена и красочные картинки, в итоге должен удовлетворяться воспеванием именно той серости будней, которой публика так стремилась избежать. Разумеется, и смысл произведений искусства не состоял в сексуальном эксгибиционизме. Но, идя от противного, посредством демонстративного отказа от сексуального они как раз могли уравновесить подавляемое желание самим упоминанием о том, что они недоговаривали. Вот он – секрет эстетической сублимации: представить удовлетворение как нечто несбыточное. В индустрии культуры нет места сублимации, есть лишь подавление желания. Она лишь раззадоривает, показывая то обнаженный торс мускулистого героя, то обтянутый шерстяной кофтой бюст героини, и в силу постоянного подавления это желание давно опустилось до уровня мазохизма. Нет ни одной эротической сцены, в которой бы заигрывания со зрителем не несли в себе четкого посыла: о том, чтобы все зашло так далеко, не стоит даже и думать. Институт цензуры лишь вторит тому, что мы и так можем наблюдать в индустрии культуры: зритель обрекается на танталовы муки. Произведения искусства одновременно аскетичны и откровенны, сама индустрия – чопорна и бесстыдна. Проявления любви низведены до уровня куртуазности, а все, что ограничено должными рамками, – разрешено, по вкусу придутся даже вольности, если подать их как заимствование и снабдить клеймом «неслыханная дерзость». Серийное производство сексуального автоматически обеспечивает его подавление. Ввиду своей вездесущности киногерой, под очарование которого должна подпасть публика, с самого начала является подделкой под самого себя. Любого тенора не отличить от записей Карузо, а лица девушек в Техасе уже сами по себе начинают походить на голливудские шаблоны. Конвейерное производство прекрасного, которому только способствует восхваление индивидуальности, свойственное реакционному складу ревнителей культуры, более не оставляет шансов безотчетному боготворению, с которым всегда было сопряжено восприятие красоты. Торжество над прекрасным сопровождает смех, радость от каждой неудачи. Смешно то, что смеяться не над чем. Смех, вызванный облегчением ли, злорадством ли, неизменно звучит, когда бояться больше нечего. Он знаменует собой свободу – будь то устранение физической опасности или освобождение от уз логического мышления. Добрая усмешка – отголосок того, что удалось успешно вырваться из оков власти; злорадная ухмылка, адресованная тем, кого стоит бояться, позволяет победить страх, в ней звучит всесилие власти. Веселье закаляет. Оно – контрастный душ, прописываемый индустрией развлечения. В ее руках смех – это средство создания иллюзии счастья. Истинное счастье не знает насмешки: только в оперетте, а вслед за ней и в кино любой намек на сексуальность сопровождается хохотом. Однако Бодлеру юмор так же чужд, как и Гёльдерлину. В неправильном обществе смех – это болезнь, которой страдает счастье, болезнь, втягивающая его в болото ничего не стоящей социальной целостности. Смех над чем бы то ни было – это в первую очередь высмеивание, а то, что, согласно Бергсону, он позволяет жизни пробиваться сквозь броню закоснелости, в реальности подразумевает под собой варварское вторжение, самоутверждение, при должной поддержке наслаждающееся долгожданной вседозволенностью. Смехачи пародируют само человечество. Они – монады, и каждый из них, при поддержке большинства и за счет остальных, отдается во власть удовольствия не останавливаться ни перед чем. Подобное единодушие предлагает нам искаженный образ солидарности. Самое ужасное в неестественном смехе – то, что он неизбежно является пародией на смех добрый и демонстрирующий расположение. Желание же сурово: