Когда над его предположениями не смеялись, Михан презрительно удалялся по своим великовозрастным делам. Он уже выпивал с Водищевыми и на этом основании считал себя важной птицей. Наверное, Жирный хотел спрятаться на чердаке от подобных вопросов и намеков, но не выдержал одиночества. В самом скором времени на чердак переселилась вся компания.
— Я Светкины трусы нашел, — начинал Жирный. — В кровище.
— И что? — уточнял доверчивый Лель.
— А то, что ей кто-то вдул, — без тени сомнения резюмировал Жирный.
— Это совсем не то, что ты думаешь, — пыталась вступиться Геля за сестру Жирного, довольно-таки противную, кривоногую и редкозубую.
— Это совсем то, — парировал Жирный. — У баб первый раз всегда кровь. Мне Михан говорил.
Он и в бадминтон так играл: метаться из стороны в сторону было с его весом тяжело, и в каждом уроненном волане он винил противника. Геля подумала, как похожи бустрофедон и бадминтон: отбивание есть зеркало подачи. Разговор о Светкиных регулах, которые подозрительный Жирный принял за дефлорацию, могущую произойти с кем угодно, кроме его сестры, был Геле скучен. Она сама уже ежемесячно страдала по нескольку дней от общей маеты и диких конвульсивных болей в низу живота. Это доставляло кучу неприятностей, особенно в школе, когда однажды протекло на платье. И у физкультурника отпрашиваться было стыдно.
— Ты почему опять не на занятиях?
— Мне нельзя.
— Что нельзя? Вечно придумываешь!
К тому же по всем признакам близилось надевание лифчика, а об этом думать было уже совсем невыносимо. Наташку Булычеву Туренко уже ощупал на этот предмет со спины и во всеуслышание так и объявил:
— Лифчик! У нее сиськи отросли!
Они с Наташкой дежурили по классу, и Геля принялась отгонять Туренко шваброй, которой протирала шершавые полы. Туренко отпихивался, обратным движением Геля заехала Наташке в лоб и осталась виновной. Почти все одноклассники нарисовали ручкой предмет грудного туалета на фотографии Венеры Милосской в учебнике. Геле, росшей среди женщин, изменения не казались противоестественными. Но признаться во Дворе в своем созревании означало остановить непрерывно струящуюся и перетекающую из строки в строку летнюю летопись. Тревожные чердачные разговоры не проходили бесследно, и Геля теперь даже про Муслима Магомаева иногда допускала мысль, что под концертным костюмом он голый. Муслим! Магомаев! Голый! От такого кощунства ее передергивало сверху донизу, но мысль продолжала преследование вплоть до совершенно непотребных подробностей.
Зато Геля теперь знала, кто живет за стеной, куда выходит окно и кто бродит по темени. Зимой сад был пугающе пуст, а стена покрыта изморозью. Брожения с хрустом и другими неопределимыми на слух тоже были летней приметой.