— И Сто Пятый? — недоверчиво спросила Геля.
— И Сто Пятый. Там, кстати, живет сын комиссара, который их выселял.
Геля кое-что знала о революционной практике не только из школьных учебников. Морковка еще в Туторовском рассказала, как выселяли из дома на какой-то пряжке ее свекровь, мать трех морских офицеров, двое из которых погибли на Первой мировой войне, а третьего, мужа Морковки, расстреляли в Новороссийске, хотя он к тому времени и офицером-то быть перестал. А дворник, который занял их квартиру с пряжкой, вывалился пьяный из окна, но, не в пример Феде Водищеву, расшибся насмерть. Вероятно, недостаточно выпил. Другой вопрос, как Евгений ухаживал за Милей, когда, по словам Бабули, их никуда из Института не выпускали. Должно быть, они как-то все же ухитрялись.
— Но у Евгения кое-что осталось — его отец коллекционировал живопись и открыл в городе картинную галерею.
— А почему не отобрали?
— Он всю жизнь работал бухгалтером. С этой профессией при любом режиме не пропадешь. Но ты подумай! — воскликнула Бабуль. — Я до сегодняшнего дня понятия не имела, что они здесь живут.
— И шубы она проветривает с тех времен? — иронически спросила Геля.
— Не смейся, деточка, — печально сказала Бабуль. — Кто много потерял, тот умеет хранить оставшееся.
В один из дней регулярного нездоровья, наглотавшись обезболивающего, Геля сидела у окна, ведущего в сад, и приходила в себя. Перед окном зацветал жасмин, который во Дворе прозаически звали чубушником, хотя Бабуль уверяла, что это не одно и то же. Но Геля смотрела поверх пока еще зелененьких, но уже пахнущих, как земляничное варенье, шишечек на стену, увитую каприфолью, — козьей жимолостью, которая зимой вымерзала и, что ни год, начинала новый рост от корня, цветя и благоухая до поздней осени и превращаясь в плотный ком зелени, перемешанной с несъедобными плодами. Обрезать кустарник хозяевам было уже не под силу. Или просто надоело.
Евгения Митрофановича Геля про себя звала Митрофанычем не из-за неуважения, а для краткости и потому, что ей пушкинское имя казалось не соответствующим фонвизинскому отчеству. У его жены, впрочем, с этим тоже был непорядок. Митрофаныч вырос из чубушника, будто сидел там в засаде. Он вообще был странный.
— Бабушка дома? — спросил он почти тем же тоном, каким Колян спрашивал: «Геля выйдет?»
— Она варенье варит, — сказала Геля.
— Священнодействие нарушать нельзя, — протянул Митрофаныч. — А что ты читаешь?
Вопросы такого рода раздражали Гелю до крайности, потому что задавались не из любознательности, а в качестве, как выражался дед, проверки на вшивость.