«Пить хочешь?» Из под ресниц откатываются зрачки на место и опять закатываются… Вливаю морковный сок из крышечки — ничего другого под рукой нет. Рентген закончен — выхватываю у врача историю болезни, говорю, что срочно нужна другому врачу, прячу под плащ и бегу вниз, под лестницу, читаю заключение: «двусторонняя пневмония». Вот откуда вместо дыхания — хрип открытым ртом, непрекращающийся. Кома. Хрип. Ну не может же человек постоянно хрипеть. Но нет. Он постоянен, этот хрип. Читаю дальше: «больной получал в повышенных дозах дриптан». А, вот оно! Это что за препарат, и в повышенных дозах?! Брат молчит. Повторяет только: «Ну ведь академик Мазо выписывал…»
Движения нет. В реанимацию не везут, врачи безразлично бродят. Хрип продолжается. Иногда кто-то подходит, осматривает, что-то пишет и уходит. Движения нет.
Вдруг начинаю кричать — «это что такое, что происходит?!» Бегаю по кабинетам — все то ли вымерли, то ли прячутся. Подходят сестры и тихо говорят — в какой комнате главный дежурный. Врываюсь туда, продолжаю кричать, что уже всех развезли по отделениям, а самый тяжелый еще в приемном покое… Начинается движение — кто-то кого-то позвал, опять совещаются, подходит молоденькая врачиха. Садится рядом — и очень мягко: «Мы еще удивляемся, что вы так долго терпели и не кричали, по вашему темпераменту мы ждали крика давно. Решают, в какую реанимацию класть, в хирургию или в общую…»
Ах, они ждали, они знали, они наблюдали… Температура 38,8, а они наблюдали. Так же, как и брат дома. Две недели больной хрипел с каменным языком, с синими пятнами на теле и раздутым животом, — а они «ждали». Чего? Что это? Страх, жестокосердие, сознательное ожидание конца? Кто дает право отмерять человеческую жизнь, ее ценность? Или что дает это право?
Три ночи во сне я бью его родственников — до савана из бинтов одеяла, в котором увозила его в реанимацию. И врачи меня оправдывают — кроме одного, но ему затыкают рот… Во сне… во снах… Je repose, tu repose, il repose…[52]
Надо идти в море… Гречанка средних лет показывает другой, какие у нее раньше были волосы. Молодая немецкая пара слева — он пытается засунуть руку за купальник, она возражает. В пупок у нее продето кольцо. Два пожилых датчанина — она лежит на спине, он, улыбаясь, сыплет ей песок на живот, никакой реакции, он, все так же улыбаясь, тут же его стряхивает. Он в панамке и с крестом на золотой цепи — думала, наши, но улыбка не та. Сзади действительно наши: «Вот папка приедет, наденет спинжак, штаны, золотую цепь…» — это сыну. Лиц не вижу, но воображаю. Выше, левей, тоже наши. Двое детей, двое взрослых — дети говорят по-немецки. Она вышла из моря, отдувается: «Плысти невозможно, уносит, хорошо я начала сильней гребсти, а то так бы и унесло. Гребсти надо сильно, а то не выплысть». И тут же детям что-то по-немецки. Мешанина. Почему по-немецки? Жизня.