Шура Ширвиндт говорит по тексту роли: «Камера, стоп!» — и вдруг начинает кричать своему другу Мише Державину: «Миша! Ты посмотри, какое у тебя лицо! У тебя такое лицо, будто из него со всех сторон жир льется! Ведь ты играешь измученного актера! Такое ощущение, что ты только что жирно позавтракал!» — что-то в этом роде.
Эфрос уже чуть ли не на полу валяется, хохочет вместе со всеми. Но Шура не теряет серьёза. И продолжает кричать. «Стоп! Репетиция окончена! Перерыв!» В зале все хохочут, а Шура продолжает: «Так! Второй дубль!»
И тут вдруг Державин вытаскивает из кармана веревку и начинает методично наматывать ее на руку, демонстрируя этим режиссеру свое оскорбленное самолюбие. Даже не веревку, а канат какой-то. Он делает один виток на руке, другой, третий, канат тянется из кармана бесконечно… Не знаю, откуда он брался, то ли Миша обмотался им весь — метров двадцать намотал на руку! Тут уже не выдержал Ширвиндт, и репетиция действительно остановилась — хохотали все. В этот день, по-моему, со всеми была истерика.
Вот в один из таких нервно-веселых дней Эфрос в меня и метнул что-то…
Потом, когда спектакль был уже выпущен, мы посмотрели «Восемь с половиной» Феллини. Всей труппой спустились вниз, на первый этаж, в зал Дома политпросвещения (он находился в здании Ленкома), там нам показали этот фильм. Эфрос плакал, да и все актеры тоже.
Глядя на подобную ситуацию в фильме Феллини, я поняла — что такое ирреально. И очень пожалела, что сопротивлялась Эфросу, привнеся в роль бытовую окраску. Ирреально — значит, следовало выбрать какое-то совершенно незаметное, нейтральное платье и как бы просквозить по всем картинам. Как дух, как мечта. Смысл пьесы у Радзинского был не менее глубок, чем у Феллини. Плюс наша родная почва. Героя Феллини мучали проблемы внутреннего порядка, а у нашего добавлялись еще и социально-идеологические.
Про наш спектакль говорили, что это парафраз к фильму Феллини. Но, ей-Богу, никто из нас до этого даже не знал о его существовании. Идеи носятся в воздухе.
Анатолий Васильевич написал тогда письмо Феллини и получил ответ, которым очень гордился…
* * *
После войны одно время близ домов во дворе строили сараи. Мы жили «цивилизованно», но в этих сараях держали всякую живность. Однажды завели поросенка, откормили его, и вот пришла пора его убивать. Мама закрыла меня на ключ в детской.
Форточка в детской выходила на пожарную лестницу, мы жили на втором этаже. Я высовывала голову в форточку и смотрела — видимо, была уже большая и не могла пролезть в форточку.
Зато раньше, когда я была поменьше и мама работала на заводе телефонисткой (у моей мамы много профессий было в жизни), а папа часто уезжал в командировку (он был коммерческим директором на разных заводах), мне иногда одной становилось страшно, — и я пролезала в форточку, в очень маленькую форточку, в одних трусиках, и прибегала на завод встречать маму после смены. При этом нужно было пробежать через кладбище. А смена кончалась около двенадцати часов. Я из своей детской выползала в форточку, спускалась по лестнице и бежала через все кладбище. Но поскольку было темно и страшно, открывала рот в начале кладбища и заканчивала орать, только когда утыкалась в мамин живот. Мчалась через все кладбище, потом по улице, которая вела к заводу, — и все время кричала…