Конъюнктуры Земли и времени. Геополитические и хронополитические интеллектуальные расследования (Цымбурский) - страница 183

И, однако же, именно наличие этого «значимого нуля» определило гигантскую роль боденовского термина в эволюции западной политической мысли – как двуполюсного в своей глубинной формуле термина-«амфибии». Именно член новообразованного фрейма, выраженный у Бодена нулем, становится ядром понимания суверенитета в парадигме «суверенитета признания». Суверенен лишь тот, кто признан внешним сообществом в этой роли, – концептуальная схема, подтвердившаяся на наших глазах в дни битвы за Кувейт.


Кажется очевидным, что многовековые споры насчет локуса суверенной власти не имеют никакого отношения к глубинной структуре понятия «суверенитет» как такового: они касаются лишь модусов воплощения данного понятия в истории.

Мне уже приходилось писать о выделимости в истории Нового времени четырех таких модусов. Суверенитет монархов, абсорбирующий суверенные права всего военно-политического, феодального сословия[32], вытесняется «суверенитетом народа», то есть изначально – слоя собственников, а в последующем осмыслении – хозяйственной и гражданской общности постоянного населения страны. С XIX века «народный суверенитет» контаминируется с «суверенитетом нации», где «нация» отождествляется с интегративными структурами государственности, в конечном счете – с государством как целым[33]. Наконец, в том же веке у «суверенитета нации» возникает концепт-пароним «право наций на самоопределение», что на практике означает право достаточно крупного этноса на создание государства, обслуживающего его интересы.

Эти четыре модуса воплощения суверенитета, по моему мнению, соответствуют четырем ключевым функциям социальных систем по Т. Парсонсу и дают нам завершенную парадигму идеологических паттернов, которыми может оперировать политический режим в обоснование своих претензий на «внешний» и «внутренний» суверенитет Из этих паттернов три приписывают режиму свойства доверенного представителя некоего мифологического «подлинного суверена» (народа, нации-этноса или нации-государства), и лишь один, феодально-абсолютистский, при всех ссылках на «божественное помазанничество» суверенов и так далее, характеризуется реалистическим минимумом разрыва между природой режима и его репрезентацией.

Каждый такой образ есть одновременно набор условностей, каковые режим обязуется соблюдать в обмен на повиновение управляемых. Давно отмечено, к каким вывертам и двусмысленностям обязывают режим его декларации насчет «суверенитета большинства» или «суверенитета электората», означающие на деле обязательство данного режима быть «чувствительным ко всем влияниям», которые, суммировавшись, давали бы в итоге «волю большинства» [см. Benn 1969: 84; Stankiewicz 1969: 297]. Напротив, доктрина суверенитета нации-государства как организма, способного иметь собственные – «высшие» – интересы, не совпадающие с интересами ни одной из конкретных групп населения, облегчает режиму жизнь, делая правящую бюрократию его важнейшей референтной группой. Ориентируясь на тот или иной модус воплощения суверенитета или на их комбинацию, режим делает ставку на социальные функции, которые в данную эпоху общество ценит выше всего и во имя которых оно наиболее склонно подчиниться отчуждаемой государственной власти.