Конъюнктуры Земли и времени. Геополитические и хронополитические интеллектуальные расследования (Цымбурский) - страница 222

Положение Северной Осетии оказалось весьма самобытным в этом вопросе – и именно потому, что для нее радикализм как механизм выделения политической энергии за счет расщепления интегративной ткани общества определился по преимуществу в виде геополитически внешнего фактора. Самодовлеющая «гонка» агрессивных целей была в глазах северных осетин олицетворена их соседями с востока – ингушами. Вольно или нет, первый представитель Москвы на Северном Кавказе в начале ноябрьской войны 1992 года Г. С. Хижа, сразу приняв сторону осетин, выразил истинно осетинский взгляд на Ингушетию. Заявив, что «там сейчас нет ни власти, нет ничего, кроме бесконечного количества оружия» [СО, 1992, 3 ноября], он представил утрированный образ общества, где над всеми иными функциями взяла верх политическая функция, материализованная в массах оружия (в духе афоризма Амброза Бирса насчет пушки как «инструмента для уточнения государственных границ»). Напротив, общество, настроенное на защиту статус-кво, могло милитаризоваться и отмобилизовываться, не радикализуясь, ибо под знаком обороны существующего порядка интегративная функция до известной степени смыкается и консолидируется с функцией политической, замкнувшей целеполагание на «сопротивление энтропии» и «отражение хаоса».

Впрочем, структурно-функциональное самоопределение Северной Осетии начала 1990-х не может быть до конца объяснено только ее вхождением в суверенизацию в качестве социума обороняющегося. Не менее важны и принципиальное взаимопонимание Москвы с краевыми «легитимистами», и сохранение у Центра достаточно силы и влияния на Северном Кавказе, чтобы «легитимисты» могли в крайнем случае прибегнуть к силе Центра, при всех его колебаниях, для поддержания угрожаемого геополитического расклада. И особенно проступающая солидарность официального «интернационализма» номенклатуры с оборонительным интересом осетинской нации-этноса к северу от Главного хребта. Если бы дела пошли иначе и Россия или еще раньше СССР вдруг решили бы удовлетворить ингушей, а власти Владикавказа сервильно смирились бы с таким решением, структурно-функциональный баланс мог бы резко сместиться: в 1991 году «Адмон цадис», а в 1993–1994 годах уже «Стыр Ныхас» стремительно радикализировался бы, наращивая популярность и численность, – и волнения октября 1981 года сегодня бы рассматривались как предвестие осетинской националистической революции 1990-х. Осетины выступили бы как революционный трайб, бьющийся за то, в чем он полагает свою «правду». Номенклатура была бы либо сметена, либо соединилась с националистами, как в Закавказье. На возможность последнего поворота еще летом 1994 года указал Галазов, когда в прессе и в московских инстанциях начал муссироваться вариант введения прямого президентского правления в Пригородном районе ради ускоренного возвращения беженцев-ингушей. «Премудрый Ахсарбек» прямо пригрозил тем, что-де «прямое президентское правление народ не воспримет, а я как избранный народом президент возглавлю национально-освободительное движение… возникнет новая категория беженцев – когда всему русскоязычному населению придется отсюда уезжать» [СО, 1994, 21 июня]. Галазов здесь определенно блефовал, но его блеф опирался на железную структурно-функциональную логику: «многонациональный народ Северной Осетии» становился реальностью постольку, поскольку Москва оказывалась «повязана» региональным легитимизмом, состыковываемым во Владикавказе с оборонительным целеполаганием. В таких условиях впрямь могла кристаллизоваться полиэтническая нация-гражданство на основе общей судьбы всех национальных групп и их лояльности к республике. Но если бы осетины были вынуждены отстаивать не признанную норму неприкосновенности суверенных республиканских территорий, а только свою «правду», проект нации-гражданства потерял бы свою функциональность, заслоненный мобилизацией нации-этноса.