Девушка и ночь (Мюссо) - страница 49

Мне плохо запомнились две недели, что я провел в обществе тетушки и матери, с которыми виделся каждый божий день. В доме царила странная атмосфера. Короткие, промозглые и безрадостные дни шли своим чередом. Мне казалось, что мы втроем находимся не то в больнице, не то в санатории. Мать с тетушкой ухаживали за мной, а я за ними. Иногда вечерами мать пекла блинчики, и мы лениво поедали их, сидя на диване перед телевизором и просматривая старый сериал «Коломбо: Настоящий друг» или фильм «Убийство Деда Мороза»[71], который я видел уже бог знает в какой раз.

За все время пребывания у тетушки я ни разу не открыл тетради ни по математике, ни по физике. А чтобы избавиться от тревог и вырваться из плена сегодняшнего дня, занимался тем, что делал всегда: читал романы. Я уже говорил, что плохо помнил те две недели, зато я хорошо запомнил все книги, которые прочитал. Так вот, тогда, в конце 1992 года, я маялся вместе с братьями-близнецами из «Толстой тетради»[72], пытавшимися, невзирая на человеческую жестокость, выжить на территории, пострадавшей от войны. В Фор-де-Франсе я бродил по креольскому кварталу в «Тексако»[73], затем продирался сквозь амазонский лес в «Старике, который читал любовные романы»[74]. Я метался меж танков во время Пражской весны, размышляя над «Невыносимой легкостью бытия»[75]. Романы хоть и не исцелили меня, зато на короткое время избавили меня от тяжести моего собственного бытия. Они послужили мне своего рода декомпрессионной камерой. Они стали защитой от обрушившегося на меня страха.

В тот период времени, когда солнце никогда не всходило, у меня каждое утро было ощущение, что наступает мой последний день свободы. Всякий раз, когда по дороге проезжала машина, я думал, что это жандармы и пожаловали они по мою душу. А однажды, когда в дверь позвонили, я, решив, что ни за что не пойду в тюрьму, забрался на мансарду, чтобы в случае чего успеть броситься в пустоту.

4

Но никто по мою душу не пожаловал. Ни в Ландах, ни на Лазурном Берегу.

В январе, когда в Сент-Экзе возобновились занятия, жизнь вошла в привычную колею. Или почти привычную. В то время имя Алексиса Клемана было у всех на устах, но не потому, что его оплакивали, а потому, что многие злословили по поводу ходивших вокруг него слухов: что Винка давно состояла в тайной связи со своим преподавателем и что они вдвоем куда-то сбежали. Подобно всем скандальным историям, эта вызывала наиживейший интерес у всего преподавательского сообщества. Каждый считал нужным поделиться своим мнением, известной только ему тайной или какой-нибудь занятной подробностью. Этой компании явно доставляло удовольствие глумиться над ближними. Злые языки, раз распустившись, судачили без удержу. В сплетнях погрязли даже учителя, которыми я еще недавно восхищался за их почтительное отношение к окружающим. Они с радостью состязались друг с другом в остроумии, от которого меня с души воротило. Впрочем, некоторые все же сохраняли достоинство. К примеру, Жан-Кристоф Графф, мой учитель французского, и мадемуазель Девилль, преподававшая английскую литературу в подготовительных классах. Я не бывал у нее на занятиях, но слышал ее крылатые слова, которые моя мать часто повторяла у себя в кабинете: «Не будем унижаться до общения с заурядностью, ибо это заразная болезнь».