Гламуру вопреки (Ямпольски) - страница 15

Мне было четырнадцать, и я только что уехала из деревенской коммуны в Джорджии.

Да, из коммуны. Но не религиозной, как, например, у Дэвида Кореша[7]. Это была хипповская коммуна: «мы против истеблишмента», «мы живем натуральным хозяйством», «мы за сохранение энергии», «мы даем нашим детям домашнее образование». И в этой коммуне мне и моему брату Алексу обеспечили довольно счастливое, пускай и не совсем обычное детство.

Родители мои были родом с северо-востока. Они познакомились, когда работали в Йельском университете: мама — преподавателем живописи, папа — профессором философии. Послушавшись одного из своих наставников, они оба бросили строгость академической деятельности ради коммунального быта на ферме близ Афин.

Вспоминая, какой мама была в то время, я всегда вижу ее в широких хипповых джинсах. Руки ее измазаны грязью. У нее длинные, прямые светлые волосы, на коже — неизменный загар, а на щеках появляются задумчивые ямочки всякий раз, когда она на чем-либо сосредоточена — например, на работе за гончарным кругом.

Керамика была ее первой любовью. Я искренне полагаю, что лепить горшки ей нравилось куда больше, чем проводить время с отцом, мною, Алексом и всеми нами, вместе взятыми. В гончарной мастерской она сидела часами, и порой мне казалось, что, если бы мы ее оттуда не забирали силой, она бы могла обходиться без сна, еды и всего остального. Когда мы отвлекали ее от вращения круга, она походила на пациентку, едва вышедшую из комы: растерянно моргала и смотрела на нас так, будто бы отказывалась узнать. Забавно, что очень немногие ее изделия в конечном итоге попадали в обжигательную печь. Большинство неоконченных, высушенных на воздухе, готовых рассыпаться в любой момент поделок стояли на полках и ждали неизвестно чего. Вряд ли мама сама знала, чего они ждут.

Папа был весь покрыт волосами: каштановые кудри до плеч, бурый мех на груди, колючая рыжеватая борода и усы. В окружении этой буйной растительности его глаза сияли особенной, слепящей голубизной. Он отличался абсурдным чувством юмора, склонностью к мелким шалостям и завидным красноречием. Любого человека, согласного выслушать его, он охотно делал своим собеседником. Когда остальные члены коммуны уставали от его непрекращающейся болтовни, он надевал твидовый блейзер с заплатами на локтях (единственный, собственно говоря, блейзер в его гардеробе), ехал в Афины и собирал своих студентов в любимой кофейне. Иногда он проводил там день. Иногда — несколько дней. Но с этих встреч папа всегда возвращался в приподнятом настроении и с новым зарядом энергии. Всякий раз, когда мы оказывались в городе вместе, на нашем пути неизбежно возникали молоденькие девчонки, приветствовавшие отца игривым хихиканьем: «Здравствуйте, профессор». Хотя он профессором не был — по крайней мере, перестал им быть. Папа не врал. Но его эго не позволяло ему оставаться правдивым до конца, а я понимала, что эго лучше всего кормить такими вот девичьими восторгами. Мама это тоже понимала, хотя стоило ей взять в руки кусок глины — и она забывала обо всем на свете.