На краю (Исаев) - страница 78

…Березницкий сад в тумане угадывался крепким запахом вызревших яблок — после недавней удушливой резеды этот, яблочный, как очищение — теплый, уютный, с кислинкой.


«И скажи, не побоялись. Взяли и срезали закупочные цены чуть не в пятнадцать раз, круто взяли. А подумать — нас ли им бояться? Как Бицура заворачивал. И что? Да ничего! Ходит себе, и никто в него слова поганого не кинет. Э-эх, такой, видать, мы народ — все стерпим, все сдюжим — не нахмуримся. Делай с нами что хошь — лишь бы всех не перебили, лишь бы кто остался, а мы снова возьмемся, снова подымемся, дружно навалимся, захрипим — такой у нас характер». — Николай улыбнулся никак не получавшейся у него сегодня улыбкой, прикрикнул на едва тащившуюся лошадь, а та и вовсе остановилась.

3

В старую пуню зашли на ощупь — до того непролазный и густой был туман. Именно здесь они облюбовали себе место для свиданий, потому что именно сюда пришло и осталось тут прошедшее счастливое лето. А с ним и их воспоминания о счастливых встречах. Они от лета ни на шаг: оно в пуню — и они следом за ним.

Лето хранило и следы тяжких сапог отца Антонины, который выслеживал их в лугах, лесах, в саду, не уставал, дошагивал до самой Белой горы, до Висклей дальних — все чудилось ему: вот-вот настигнет, вот кинется с кулаками да кнутом на обоих.

«Ляховы» — для отца было слово страшное. При упоминании о них он делался сам не свой: губы белели, превращались в белую, будто мелом прочерченную по его лицу полоску, глаза свирепели, ноздри начинали ходить ходуном.

Антонина пугалась Бицуру в такие минуты, пыталась отвлечь его разгоряченное сознание. Но того будто заклинивало на одном: не допустить даже упоминать Ляховых в их доме. Она уже знала — ничего хорошего не будет, и уходила, убегала из дома — от греха подальше.

И Антонина боялась за него, переживала, жалела. Иной раз, избитая до полусмерти, она выползала на крыльцо, чтобы глотнуть свежего воздуха. Отец отступал, хватался пустыми руками за голову, кусал себе пальцы, обнимал ее, окровавленную, прижимая к себе, жалел по-своему, по-звериному. Водой отпаивал, руки тряслись, когда к губам ее разбитым кружку подносил, отворачивался, не хотел, чтобы она видела его слезы. А только в другой раз снова бил ее и снова плакал и причитал:

«Тоня, — ревел Бицура, — извиняй меня, дочечка… Я ж отец твой… Прости меня, господи, царица небесная…» — сокрушался он, всхлипывая и размазывая по исковерканному злобой лицу обильные крупные слезы.

…Так и жили они, горемычные отец и дочь после смерти матери Антонины Шуры-тихони, как прозвали ее по деревне за безропотную покорность перед мужем и всем, что ни встречалось на ее жизненном пути и имело хоть маломальскую силу. Тихо и безропотно померла, как будто на этот раз подчинившись самой смерти, которая, может быть, и не за ней вовсе заявилась в Березники — постарше ее были, похудосочнее и поболезнее. А она, послушница, как всегда, оказалась поперед всех — дробненькая, тихая, аккуратно прибранная, наряженная в белый, высоко стоявший шалашиком над загорелым лбом платок: вот она я, готовенькая. Смерть и разбираться не стала.