Достоинства способствовали моему прогрессу лишь тогда, когда их активизировали дефекты. Они отменяли грех, ту позорную печать, которой была отмечена злая, заслуживающая порицания, осужденная на муки ада личность. Дефекты были динамичными. У меня было глубокое чувство, что, раз они теперь мне известны, они могут стать полезными средствами в моем собственном конструировании себя. Уже не стоял вопрос о том, чтобы отвергать, ликвидировать, тем паче стыдиться их, нужно было овладеть ими и по возможности использовать. Мои дефекты были в каком-то смысле достоинствами.
Теперь я приходила в глухой переулок так, как когда-то ходила в университет: чтобы учиться. Я хотела знать все.
Я переборола такое сильное сопротивление, что уже не боялась встретиться нос к носу с собой. Тревоги исчезли полностью. Я могла (и пока еще могу) почувствовать физические симптомы тревоги (пот, учащенное сердцебиение, холодные руки), но страх больше не появлялся. Эти симптомы служили мне теперь для того, чтобы обнаружить новые ключи: сердце бьется! Почему? С каких пор? Что случилось в этот момент? Какое слово поразило меня, какой цвет, запах, обстановка, идея, шум? Я вновь становилась спокойной и представляла доктору для анализа то мгновение, с которым я не могла справиться сама.
Мне часто приходилось путаться, источник тревоги не находился. Я не успокаивалась, пока не узнавала, что это был за источник. На кушетке, с закрытыми глазами, я старалась разобрать спутанные нити. Я больше не возбуждалась, как раньше, не прибегала к молчанию или оскорблениям, смысл которых был мне теперь известен и о которых я знала, что они были столь же красноречивыми, как и спокойные слова, но только более утомительными. Я искала расслабления, покоя, свободы. Я находилась в глухом переулке для того, чтобы излечиться полностью. Я давала волю образам, мыслям, которые подстегивали друг друга, и пробовала выразить их без всякой селекции, не выбирая из них самые лестные или самые умные, или самые приятные, или самые смешные, не какие-то посредственные, подлые, некрасивые, глупые. Было трудно, так как доктор и я представляли собой очень проницательную и взыскательную «публику», своего рода трибунал для театра моих теней. Некоторые из них скользили, как песок, между пальцами. Оба мы ощущали их там, очень близко, готовыми появиться, и все же в ту секунду, когда мы думали, что поймали их, они ускользали, испарялись, исчезали в бессознательном, с которым они «водились». Мои слова предавали нас. Надо было начинать сначала тот утомительный труд, в котором я была и зрительницей, и актрисой, в котором доктор был и зрителем, и режиссером: единственное его «А это… это о чем вам напоминает?» могло перевернуть все при условии, что я назову «это».