— Все умирают?
— Кому положено.
Гроб приподнялся, поплыл и начал медленно, рывками погружаться на замусоленных ремнях в зияющую глиной вечность. Человечество не в состоянии примириться с этим великим бесповоротным таинством и создает суетню. «Пойти бросить горсть земли», — пробормотал господин, сунул Вэлосу свой зонт, рассек плотную массу, вернулся, на ходу натягивая перчатки.
— Вы меня заинтересовали, я тоже, знаете, не родственник.
— Как не знать, Мстислав Матвеевич. Вы классик.
— Я простой труженик.
— Ну да, советский классик. Четырежды лауреат. Над чем сейчас работаете?
— Над вторым томом.
— Сколько предполагаете выдать?
— Четыре.
— Не мешкайте, времена могут измениться.
Возле ямы уже вовсю орудовали шаромыжники с лопатами (непременная спешка, скорей, скорей — отойти от края, вернуться сюда и замотать ужас застольем…), всяческие представители держали венки наготове, кинематографический деятель в роскошном иностранном плаще изготовлялся произнести речь.
— Времена уже менялись, ничего — выдюжили. Вот вы говорите, молодой человек… как вас?
— Евгений Романович. Можно просто Жека.
— Евгений Романович. А фамилия?
— Вэлос.
— Это что ж за фамилия?
— Я — грек.
— В каком смысле?
— …наш дорогой товарищ! — вскрикнул вдруг в плаще, и с безлиственных ветвей сорвались монастырские вороны (точно нищенки в тряпье при явлении «властей»), заметались, загалдели, присоединяясь к соболезнованиям.
— Да, никакого смысла в этом нет. Я наш.
— А по паспорту?
— Наш, русский.
— Ну ладно. Вы говорите, пациент абсолютно выздоровел. А я слышал, будто перед кончиной он ударился в религию, крестился, венчался. Если это считать выздоровлением…
— Ни-ни. Редко общались последнее время, дел по горло, я б его привел в разум, но, как видите, срок его истек.
— …Други! — взывал в плаще. — В этот день скорби мы все как один…
— Эту шайку я б распустил, — заметил Мстислав Матвеевич; тут же деятеля сменил второй, тоже в импортном плаще, но другого покроя, и начал:
— Дорогой товарищ! Если ты слышишь нас…
— Нет уж, не надо. И за гробом не оставят в покое. Я-то пришел убедиться… как бы поточнее?..
— Я тоже, — подхватил Вэлос. — Убедиться, что все в порядке. И вообще я люблю похороны. Сегодня утром уже хоронил: Фридрих Маркус, иностранный журналист, сгорел на пожаре.
Мстислав Матвеевич с мощной высоты уставился на густо-черный затылок доктора: подобная мысль пахнет извращением, погребальным духом сырой земли… да и доктор ли он? грек ли? В одном, однако, прав: эпопею надо кончать. К сожалению. Впервые за более чем тридцатилетнюю неутомимую деятельность Мстислав Матвеевич ощущал что-то вроде вдохновения, трепет, шелест огненных (не ангельских) крыл, восторг абсолютной власти, двигающей народы туда— сюда — незнамо куда… в фантастическую Индию, например. У нас это называется коммунизмом… неважно. Важен этот жест, римсковизантийский, александромакедонский, арийский, мановение нечеловеческой, сверхчеловеческой руки — и идущие на смерть с упоением приветствуют тебя! Бесчисленно воспет пернатый шлем или горбатая треуголка… а суровая солдатская шинель ждет (то есть пето-перепето, но фальшиво). А ведь последний из стальной когорты, властелин полумира, в каком-то смысле всего мира: взял красный карандаш, сейчас черкнет несколько слов — завтра забастуют рудокопы в Мексике, чудовищно толстый премьер выкурит лишнюю сигару, шанхайский кули вскинет винтовку, и вздрогнет махинатор на нью-йоркской бирже… Мстислав Матвеевич вздохнул со всхлипом, зачесались руки, так писать он не приучен: возросши в соцреализме, потаенные мечты сами собой укладывались в псевдотолстовские, николоостровские народные сцены, заседания Политбюро, ночную исповедь другу юности и т. п. Но иногда — вот как сейчас — настигали огненные моменты. Очнулся, огляделся, киношники выкладывались с профессионально отмеренным рвением (завидовать уже некому), воронье скользило остервенело, маленький доктор слушал, кажется, забавляясь, поднял черную головку, блеснули очки. Мстислав Матвеевич решился: