Не раззвенелось оголтелым воробьиным чириканьем.
Тишиной надавило на уши.
Последний на земле армизон заваливался спиной на Уральские горы, неуклюже сползая к подножию, маленькие глазки светлели до белизны, как цвет уходил из тела.
Оставалось на одно только: тихо перетечь в ничто, следа не оставив за собой, вознестись без возврата к братьям-армизонам, которые его заждались.
Затихла в ожидании Вострогор – всем птицам птица. Китоврас-человекоконь голову понурил. Потирал потные ладони батюшка-собака Калин-царь, которому давно не терпелось. Великан Великанович Самотрясов глядел через расстояния на истончающегося друга и исходил великаньей тоской, которой хватило бы на всех пыжиков-карлов Среднерусской возвышенности.
Каждый в тоске – великан.
Каждый без чувств – пыжик.
– Погоди, – попросил Самотрясов. – Поживи еще. Саню приведу – поглядишь.
Он давно присмотрел для Сани гору-приступочку поменьше, чтобы сидеть рядом, болтать ногами над Валдайской низменностью, разговаривать через расстояния с последним на земле армизоном. А тот выговорить не мог – сил не было, опадал-опадал-пропадал в обширных складках одежды, утекал-вытекал, как в сон: кто бы одеяло подоткнул под бочок и огладил напоследок.
Хотелось расспросить его на прощание, выведать тайну с пророчеством: армизоны – они могут, но уходил последний из них, безостановочно – не удержать, и будущее надвигалось холодным, незащищенным, без прикрытия-жалости.
Кто теперь пожалеет? Кто за нас постесняется?
А он глядел на Великана Великановича Самотрясова в невозможной тоске, будто знал про него великую тайну, и Ланя Нетесаный пошагал домой, карликом посреди пространств, голову пряча от удара.
– Нет... – повторял. – Не мне...
Словно уговаривал кого-то.
Но шебуршнулась в ветвях Вострогор – всем птицам птица, как догадалась вдруг и ужаснулась заранее...
15
В один из дней, не ждали – не думали, сунулся из-за дерева чужак – навылупку от страха, пошел, приседая, к обжитому месту, штанами покорно затряс.
Тюха-дезертир: от всякого ему смерть.
– Обязательно, – говорил на ходу, улыбаясь от ужаса. – Непременно. Нет, это конечно верно. Ну извини...
Только бы не погнали.
Фенька-угроба подскочила первой: цоп за руку и в "Опель", за задернутые занавески.
На подушки завалила цвета беж.
Бился "Опель" на рессорах, как в долгой падучей, три дня и три ночи, кряхтел, скрипел, рассаживался, пока не проломила Фенька переднее стекло и в лес не ускакала, косматая и свирепая.
А Тюха остался на подушках, истерзанный и клочковатый.
Говорили потом, что оморочил их дух Гришки-лейтенанта, затворил от зависти то самое место, чтоб Тюхе не найти, хоть и старался без отдыха три дня и три ночи.