Он перелистал перед нею несколько старых, почти стертых страниц.
— Понимаете, я писал, писал, слушал и записывал, сравнивал, сличал. Бородатым мужиком я пошел учиться музыке, как вы в десять лет. И теперь я музыку вижу, не то что слышу. Единственный способ стать талантливым человеком — это работать за десятерых. «В искусстве надо спускать с себя шкуру», сказал художник Ван-Гог, которого я теперь тоже хорошо знаю. Поедемте ко мне на границу, я покажу вам, как работает над собой армия. Там люди гордятся тем, что они стрелки, танцоры, певцы…
— Не могу. — Ей был тяжел и вместе с тем привлекателен этот неожиданный разговор в суете толпы. — Не могу, — повторила она. — Я тут запуталась с делами.
— Вы замужем?
— Нет. Мама все стремится меня выдать, а я бегу от нее в Москву.
Беседа на секунду замялась. Шершавин взял Ольгу под руку.
— Давайте съездим на четверть часа к Иверцевой. Интересный человек! Потом у нас будет еще о чем поговорить.
— К кому?
— Увидите. — И он повел ее в раздевальню, рассказывая, что Иверцева — старая балерина, которую он хочет взять в укрепрайон.
В машине снова наступило молчание, и еще раз Шершавин коснулся руки Ольги, чтобы вернуть себе утерянный дар речи.
— Значит, в Москву? — сказал он рассеянно и, глубоко вздохнув, быстро и ошалело заговорил о том, что ей надлежит там сделать для нее самой, для него, для края, для матери, для товарищей.
— Этого и в десять лет не переделаешь, — перебила она его, смеясь.
— Выходите за меня замуж, — мы быстро обстряпаем все это вдвоем.
— Что?..
— Слышали же, чего повторять. Выйдем от Иверцевой — вы мне и дайте ответ.
Она отвернулась в сторону и часто закивала головой, пряча лицо в меховой воротник шубки.
— Идет? — переспросил он, и Ольга, не оборачиваясь, погладила рукав его шинели, где-то у самой руки.
Он не знал, как это понять. Ему стало стыдно и страшно.
— Как выйдем От Иверцевой, вы скажете мне что-нибудь или смолчите. Идет?
II
Плясунья жила около Первой речки, в конце города или даже за ним, в домике, сложенном из волнистого цинка и похожем на консервную банку. Было темно и ветрено. Им открыла старуха лет пятидесяти, тоненькая, с птичьим лицом, одетая в кожух и валенки. Это и была сама Иверцева. На столе пыхтел самовар. Стояли пузатые чашки хороших французских марок. Старуха только что вернулась с уроков и грелась.
— Ну, едемте, — коротко сказал ей Шершавин, присаживаясь к столу и будто продолжая давно начатый разговор.
— Да не могу я, батенька! Вот пристал тоже, коммунист какой, непоседа…
Старуха обернулась к Ольге.
— Бровь в нем, моя милочка, ветреная, необыкновенного легкомыслия…