; парочка довольно броских Варли[91] из его последнего периода; Пэйн[92], репродукцию которого напечатали в «Знатоке» еще до войны; Роулендсон[93], которого Сабин выставлял на торги году так в 1940-м; Фрэнсис Николсон[94] – у него Скарборо все выцвело и порозовело, а он просто не мог не брать индиго; и, наконец, самый ценный Казенз[95] и самый утонченный Эдридж[96], которые мне только попадались.
– Мать моя… – вымолвил Присяд. – Отличный результат, Маккабрей. Теперь я вижу – в акварелях вы смыслите.
– Трудно удержаться и не блеснуть, – застенчиво отозвался я. – Дело в сноровке вообще-то.
– Учтите, Эдриджа мне продали как Гёртина[97].
– Так обычно и бывает, – просто ответил я.
– Ну ладно, слушайте – что бы вы мне дали за всю эту кучу?
Торговцу надо привыкать к такому. Раньше я то и дело обижался – пока не познал ценность денег.
– Две тысячи и двести пятьдесят, – сказал я, по-прежнему не отводя от него прямого взора. Он поразился:
– Фунтов?
– Гиней, – ответил я. – Естественно.
– Господи благослови мою душу. Я перестал покупать много лет назад, когда закрылась старая добрая «Галерея Уокера»[98]. Я знал, что цены выросли, но…
– Цены вот на эти упадут, если вы не уберете их из солнечной комнаты. Им уже хватит выгорать, больше они не вынесут.
Через десять минут он дрожащими пальцами принял от меня чек. Я оставил ему Николсона в обмен на Алберта Гудвина[99], который висел у него в гардеробной. Наружная дверь его кабинета приоткрылась на щелочку и вновь закрылась с почтительным щелчком. Присяд виновато вздрогнул и посмотрел на часы. Половина пятого – он опоздает на поезд. Как и его прекрасные юноши, если он себя не пришпорит.
– Повторяйте за мной, – деловито сказал он. – Я, Чарли Страффорд Ван Клиф Маккабрей, истинный и верный слуга Ее Британского Величества, торжественно клянусь…
Я воззрился на парнягу: он что – сомневается в моей чековой книжке?
– Ну же, – сказал он. – Излагайте, старина.
Я изложил – строку за строкой: поклялся служить преданным посланником Ее Величества как в ее владениях, так и за их пределами, невзирая на, до сего времени и впредь, что бы там ни было и помоги мне господь. После чего Присяд вручил мне ювелирную шкатулочку с серебряным песиком алкоголичной наружности, документ, начинавшийся фразой «Мы, Барбара Касл[100], настоящим запрашиваем и требуем», и красную кожаную папку с золотым тиснением «Сент-Джеймзский Двор». Я подписывал всякое, пока у меня не заболела рука.
– Не знаю, в чем тут дело, и знать не желаю, – повторял Присяд, пока я расписывался. Я уважил его пожелания.