В этот день рано утром ворвался в камеру через решетку окна воробышек. Несколько раз он ударился о стекло другого окна и упал на подоконник. Потом неожиданно полетел в глубь камеры, покружился и сел на плечо к шагавшему взад и вперед Реброву. Ребров взял пичугу в руки (по желтым полоскам около клюва видно было, что это еще птенец) и подошел к окну. Одной рукой ухватившись за низ решетки, он потянул свое тело к высокому тюремному окну и высунул на улицу руку с воробьем. Воробей вспорхнул на ближайший тополь. Неожиданный выстрел ошарашил камеру. Ребров отскочил от окна. С мизинца его левой руки капала кровь.
— Сволочи, — невольно выругался он и стал бинтовать тряпкой палец, который был поцарапан куском штукатурки, отбитым от стены пулей. Арестанты сгрудились около него, когда загремел засов. Старший надзиратель с хриплой руганью обрушился на них.
— Выходи вперед, кто выбросил сверток! Хуже будет. Выходи сам!
Ребров сделал два шага вперед.
— Я подходил к окну, но свертков не бросал, а выпустил воробья.
— Молчать! Фамилия? Ответишь теперь… Воробья выпустил! Знаем мы этих воробьев. Сам воробья получишь.
Двери снова захлопнулись за старшим, и Ребров остался ожидать расправы за нарушение приказа тюремного начальства. Арестанты сочувствовали ему.
— Зачем вышел? Мы б тебя не выдали.
— Тогда всех бы вас подвел под наказание.
— Не к добру это тебе птица села на плечо, — посулил пожилой железнодорожник, — кабы не было беды тебе, Чистяков.
Воробьиная история и выстрел взволновали на весь день тюрьму, и особенно камеру Реброва. День прошел быстрее, чем обычно, и после вечерней проверки те, кто рассчитывал в ту ночь не попасть в число расстрелянных, могли мирно укладываться спать до завтрашнего утра. Вдруг в восьмом часу вечера необычные шаги раздались по коридору.
— Рано сегодня, — соображал кто-то из арестантов вслух.
— Из которой? Не из нашей ли?
— К нам, к нам, — прошептали несколько голосов.
Шаги смолкли у дверей. Двери раскрылись.
— Чистяков! Собирайся!
— Я готов.
— С вещами.
«Узнали», — мелькнула у Реброва мысль.
С вещами и после вечерней проверки отсюда уходили только навсегда. Сомнений быть больше не могло.
— Торопись! — рычал надзирательский бас.
Руки немножко одеревенели. Из вещей у Реброва были только корзинка от передачи, бутылки и подстилка.
— Оставь нам. Тебе все равно ни к чему, — шептал сзади какой-то тощий мужичонка.
— Возьми.
— Фуражку?
— На и ее.
— Говорил я: не к добру птица на человека садится, — пробормотал, не обращаясь ни к кому, железнодорожник.
— Идем, — резко сказал Ребров надзирателю.