Фроленко, похоже, хитрил. Глаза у него бегали по сторонам, странно блестели.
– Так ведь дело не простое, девушки! Тут надо все сперва обдумать, подготовить. Серьезное же дело, голубушки, очень серьезное!
Видимо, он что-то таил, и девушки, почувствовав это, переглянулись.
– Ладно, – махнула рукой Маша.
– Нет, не ладно, – не успокаивалась Вера. – Я понимаю, дело серьезное, да что ж из того? Сидеть сложа руки? Все на этом свете серьезно, – продолжала Засулич, все больше горячась. – Что жизнь наша? Если можно взять честного человека, бросить в тюрьму и держать годами, если можно не только его засудить, а и высечь, как это сделал Трепов с Боголюбовым, то такая жизнь ничего не стоит, если не протестовать! Видно, у нас еще слабо развито чувство собственного достоинства, если мы можем такое сносить! Вот что, Михаил, горько сознавать.
Фроленко, опустив голову, задумчиво долбил снег носком сапога.
– Да, да, да, – пробормотал южанин. – Да, да… Болит душа, что говорить… Очень болит…
Мы скоро узнаем, о каком «деле» шла речь.
Короток день в конце декабря. Никто не заметил, как он пробежал, начало смеркаться, а речи на могиле всё продолжались.
Говорил у могилы высокий человек с желтым худощавым лицом, напоминавшим суровые лики святых, как их рисуют на иконах. Это был известный всей России писатель Федор Достоевский. С глубокой болью говорил он о покойном поэте.
Когда он сказал, что Некрасов по своему значению и таланту был не ниже Пушкина и Лермонтова, в толпе закричали:
– Он был выше, выше их!
Голоса слышались оттуда, где стояли Плеханов и его друзья. Обернувшись в ту сторону, Достоевский растерянно покашлял, но скоро нашелся и ответил:
– Не выше, но и не ниже…
Наступил черед Плеханова. Он говорил речь, стоя с обнаженной головой у самой могилы. С хмурым любопытством поглядывал на него издали Достоевский.
«Я оттенял революционное значение поэзии Некрасова, – вспоминал потом Плеханов. – Я указывал на то, какими яркими красками изображал он бедственное положение… народа. Отметил я также и то, что Некрасов впервые в легальной русской печати воспел декабристов, этих предшественников революционного движения наших дней».
Майор Курнеев только тяжко вздыхал, слыша такие речи. Его бросало в жар, так что минутами он совсем переставал чувствовать холод. Курнеев не выносил толпы, а тут его со всех сторон окружили, и уж одно это заставляло его страдать. А делать нечего – стой и терпи.
Будто не в Петербурге это происходит, а во Франции, где, слышно, всякий может высказывать вольные мысли и даже по закону нельзя его трогать. Ошарашенного майора утешало лишь сознание, что за пределами кладбища, сейчас же за его оградой, все по-другому.