В конце концов, село сдалось, хотя это было и не в его обычаях: отщепенцев мир карал жестоко и заедал до смертного конца. Может быть, подействовали мои задушевные разговоры с некоторыми особенно настойчивыми женишками (слухи, будто я их стращал мечом и своим служебным положением — совершенная неправда, разговаривал я с ними на равных, и если чем помогал языку, то обычно выдирал это из прясла). Машутка, не в пример своим подружкам-одногодкам, рано вылетевшим замуж и теперь потускневшим от тяжёлых забот по хозяйству, расцветала год от года.
«Машка, ты почто когда Егорка Рогуля к тебе сватался не пошла за него? Эвон домина у них какой! Каталась бы как сыр в масле!» — как дурак, бывало, шутил я. Машка лезла ко мне, крепко обхватывала за шею, её серые глаза шарили по моей самодовольной роже. «Разлюбишь — выйду!» — отвечала она. Ну и скажите, чего я мог тут поделать?
Среди леса я сделал привал. Уж больно далека была дорога до землянки. Хотел разжечь огонь, да выяснилось, что где-то посеял кресало. Я пожевал насухую корку хлеба и улёгся, задрав ноги на мшистый еловый пенёк. В траве заполошно стрекотали проснувшиеся кузнечики, изредка раздавалось басовитое гудение шмеля и сам он, неповоротливый и грузный как бочонок, шлёпался на цветы рядом со мной, заставляя тонкие стебельки дугой сгибаться под своим грузом. Затем, снова возгудав, он перелетал на соседний цветок, а освобождённый им стебель долго покачивался, как отряхиваясь.
Отдыхал я основательно. Мысли постоянно возвращались к странной истории с нашей пленницей. Вспомнилось и небольшое происшествие вчерашнего утра. С того времени, как дед Тимофей перевёл нас в свою землянку, прошло уже четыре дня, Старик, конечно, несмотря на все сборы, никуда не ушёл. Князь поправился настолько, что смог посильно участвовать в ведении несложного таборного хозяйства. Дед поручил ему заботу о костре и он, жмурясь как кот, целыми днями то лежал, то сидел на старой медвежьей шкуре, подкидывал в огонь прутики, да следил за готовившейся в казанке едой. Салгар по большей части была занята с малышкой, иногда она подсаживалась к костру, укачивала девчушку на руках, пела длинные татарские колыбельные и бросала быстрые взгляды на Корнея, а когда ей случалось перемолвиться с ним парой слов, то куда и девалась её обычная бойкость…
Корней красовался вовсю. Его непосредственность просто умиляла. Стоило чуть-чуть подзажить ранам, синякам и ссадинам, и он готов был снова ввязаться в любую заваруху. О том, что каких-то два дня назад он без чужой помощи не мог и на горшок сходить, было забыто напрочь. Перед нами снова представал могучий и неустрашимый боец, ратным подвигам которого несть числа. По крайней мере, речи, разливавшиеся с линялой медвежьей шкуры, свидетельствовали именно о том. Понятно, уж одного-то восторженного слушателя они непременно находили.