Польские повести (Мысливский, Мах) - страница 85

— Да.

— Только теперь мне кажется, что все это от меня отвернулось, ушло навсегда. Я ничего уже не вижу. Словно слепая. Ты это понимаешь?

— Нет, Сабина.

— Потому что ты пока еще хороший. А я плохая, вот все и ушло от меня.

— Это неправда.

— Молчи, ты не знаешь. Если он меня обманул… если он все это нарочно, то я, я…

Она не договорила, а я боялся спрашивать. И снова наступило молчание.

— Послушай, — сказала вдруг Сабина, но уже спокойным, обычным голосом. — Они оба, Директор и Профессор, говорили при мне о твоем Отце и страшно ссорились. Профессор кричал, что это подлость так поступать, как поступил Директор с твоим Отцом. И что, что, — голос ее дрогнул, — Альберт тоже…

— Они не сказали, где он сейчас? — спросил я с надеждой.

— Говорили, что в Городе. И еще Директор сказал, подумаешь, мол, что тут такого.

Поразмыслив немного, я все же высказал Сабине свои еще смутные подозрения. Я рассказал ей и о найденном на месте пожара стеклышке, и о Большой Хануле. Она сосредоточенно слушала меня. Когда я закончил свой рассказ, Сабина тихо сказала:

— Я боюсь, что Альберт всегда плохой. Только плохой.

— Поеду искать Отца, — сказал я. — В Город поеду.

Я и сам не знал, почему мне пришла в голову такая мысль.

— Где же ты его найдешь? Где? — ломала руки Сабина.

— Я буду спрашивать. Кто-нибудь мне ответит, покажет дорогу… Я должен, должен ехать, не могу я больше здесь оставаться и ждать, ждать…

Память, перескочив через пустоты заполненного ожиданием времени, снова приводит меня в тихий монастырский сад, в маленькую убогую сторожку. Я стою на пороге крохотной комнатушки, а глухая старуха пододвигает миску коричневой таксе, привязанной ремнем к кровати, на которой, задрав на железную спинку больную, укутанную, как младенец, ногу, лежит высохший, словно мощи, человек и смотрит на меня из-под белой повязки тусклым глазом.

— А, так это твой батька, — бормочет он. — Письмо, говоришь? Постой, постой. Эй, старая! — зовет он жену. — Где оно может быть?

— Чего? — настораживается старуха.

— Письмо, говорю, письмо.

— Не было никакого письма.

— Ага, не было, вот видишь, не было никакого письма.

— Но ведь вы говорили…

— Верно, говорил. Эй, старая! — сердится сторож. — Приносил сюда кто-нибудь письмо?

Старуха долго роется в собачьей подстилке, достает истерзанный, помятый лист бумаги, вернее, его обрывки. Я хватаю их, разглаживаю, как будто бы узнаю даже знакомые буквы, но не могу разобрать ни единого слова. От отчаяния я готов разреветься.

— Послушай, парень, — сжалился надо мной сторож, — дай сюда эту бумагу. И карандаш принеси, где-то на подоконнике валяется. У меня в городе есть родственник, лет десять я ему не писал, пойдешь передашь ему от меня поклон. Он железнодорожник, хороший человек. Он тебе поможет, а если не он, так кто-нибудь еще, у них семья большая.