Красная гора: Рассказы (Дорошко-Берман) - страница 74

Честно говоря, я за нее искренне рада. А если вы христианин, то вашего мнения никто и не спрашивает. Впрочем, считайте, как хотите…

Сомнамбула

Детство Софа вспоминала с ужасом. С пяти лет родители отдали ее в балет, где она в первый же день умудрилась упасть и разорвать себе губу так, что на всю жизнь под губой остался шрам. Потом ее отдали горбатой учительнице музыки и горбатому учителю английского, и она страшно боялась их обоих. На весь их маленький город, может, всего-то и было два горбуна, но почему-то именно эти двое оказались ее учителями. А еще в детском саду ее пугали смертью: «Кушай, кушай быстрее. Вот смерть по лестнице поднимается, вот с Ольгой Ивановной разговаривает, вот уже в комнату заходит». Может быть, с тех самых пор, как смерть в первый раз зашла в комнату их детского сада, Софа и стала застывать. Что бы она ни делала, она могла вдруг застыть, провалиться куда-то, а когда приходила в себя, то оказывалось, что уже прошли час или два, и Софа даже не могла вспомнить, где была в это время. «Сомнамбула, — горевала над ней мама, — сомнамбула». И за этот ее сомнамбулизм потом, уже в школе, Софу вконец затюкали и учителя, и ученики.

После школы родители запихнули Софу в институт, но если школу Софа еще тянула кое-как, то институт не потянула вовсе. Потом было много всяких работ от почтальона до чертежницы, но со всех этих работ Софу или увольняли или она увольнялась сама.

Когда в один и тот же год умерли Софины родители, Софа почти совсем перестала общаться с людьми, а когда уволили с очередной работы, больше уже и не пыталась никуда устроиться, просто собирала бутылки и сдавала их. На еду хватало, да и много ли Софе было нужно? Если кто-нибудь приставал к ней с вопросами, почему она еще здесь, почему не уехала в Израиль или Америку, ведь все евреи уезжают, Софа пожимала плечами: «Что мне там делать? Я и здесь не умею работать, и там не смогу. Но здесь у меня, по крайней мере, крыша над головой». Она была совершенно права. Куда ей было ехать? И все-таки, что ни говорите, но в Софиной отрешенности было что-то именно еврейское. Евреи, если уж оторваны от мира, то оторваны со всеми потрохами. Например, одна моя знакомая зашла в магазин, где продавался хек серебристый (тогда он еще продавался) и спросила продавщицу: «Скажите, это х… серебристый?» — и только после того как у продавщицы вытянулось лицо, сообразила, что сказала другое слово, а вовсе не «хек». А все дело в том, что это слово попадалось ей иногда на заборах, но смысла его она так и не узнала. А другая моя знакомая… Но я отвлеклась. Я это все веду к тому, что Софа, несмотря на то, что ей уже сорок стукнуло, была точно такая же, как эти мои знакомые. Она жила вне пространства и времени и, если свой собственный мир иногда и загорался для нее какими-то красками, то внешний просто казался призраком, тенью. Нельзя сказать, что все это ее не тяготило. Тяготило, еще как тяготило! Больше всего боялась она тишины. В тишине ей начинало казаться, что время останавливается, и потому она крутила пластинки классической музыки, — благо от родителей осталась огромная фонотека.