Странники у костра (Шугаев) - страница 46

— Я спокойный, Кодя, стал. Все в моей жизни устроено разумно и правильно.

— Бормочешь, бормочешь — какая тоска. Мог бы соврать, Гриха, что меня повидать приехал. А то — равновесие, спокой. — Крытов вдруг сник, сгорбился, потемнело, остыло его веселое, горячее лицо.


…Их контузило одним снарядом под Смоленском, и очнулись они друг подле друга на амбарных воротах, волочившихся за немецким танком. Танк полз по июльской пшенице, мотор работал с мягкой, сытой ворчливостью, и Крытов сквозь боль, сквозь мирно урчащую хлебную тишину, сквозь очнувшуюся душевную невозможность ощутил некий озноб, странным образом пришедшую догадку, словно свалившуюся с июльских небес: он выживет, сбежит, отмается за эту волокушу и будет еще счастливо драть голову к древлевским куполам. «Вон и Гриха стонет. Выживем». За волокушей шел фашист с распаренным полуденной жарой лицом. Поймав крытовский взгляд, фашист подмигнул и вроде бы улыбнулся. Крытов закрыл глаза: «Карауль, карауль. Дай только очухаться как следует».

Угодили в работники к хуторянину, одноглазому старику, щуплому, писклявому, суетливо-аккуратному: он все обирал с рукавов и лацканов невидимые паутинки и ниточки, беспрерывно проверял бледными и быстрыми пальцами, не сбился ли узел галстука. Пустую глазницу закрывал подушечкой на резинке, но, раздражаясь, срывал ее, мял, вертел на пальце — открывалось желтоватое, вроде бы ороговевшее веко, появлялось в старике что-то жалкое, беспомощно-птичье.

Старик раздражался и злился часто: не так лошадь вычистили, не туда гвоздь вбили, не там зерно ссыпали — не умолкая, поскрипывал его голос в доме и во дворе. Скрип этот въедливый обеззвучивал жизнь; шум дождя, свист ветра, шорохи, шелесты, звеньканье, мычанье, храп, ржанье — все отменял и заглушал скрип, негромко и даже жалобно ввинчивающийся в уши: «Варум? Варум? Варум?» — старик терзал черную подушечку, а птичье веко отвлекало от гнева, казалось, старик сердится невсамделишно, нарочно, старательно играет в придирчивого хозяина, но бояться его не надо, он беззлобен, этот постаревший, не освободившийся от птенячьей щуплости ребенок.

В хозяйских придирчивых прогулках старика всегда провожали две упитанные, розовощекие барышни, то ли племянницы, то ли охранницы, то ли приказчицы, то ли еще кто. В одинаковых темно-синих платьях из тонкого сукна, в черных коротких пиджачках, в легких и прочных ботинках с высокой шнуровкой, барышни шли пристяжными у старика. Он вышаривал причину для скрипа перед собой, а барышни — по сторонам. Одна всегда ходила с блокнотом и карандашом, другая — с расстегнутой тяжелой кобурой на бедре. Барышни почтительно выслушивали старика, писклявые всплески его причитаний, и та, что с блокнотиком, спрашивала: «Продиктуешь?» — то есть, что ждет провинившегося. Старик бешено вращал на пальце подушечку: «Запиши. Пусть останется нагишом и идет чистить свинарник». Та, что была с кобурой, неслышно хлопала в ладоши: «Ты неистощим, Курт».